Михаил Алексеев - Хлеб - имя существительное
– Петр твой был бригадиром. Вот ты и возьми его бригаду.
Слова не сказала – согласилась сейчас же. Изба без Петра была для нее пустой и чужой – тем охотнее она покидала ее, пропадая целыми днями на поле, на общем дворе, в правлении.
В конце декабря сорок первого родился Сережка. Когда бабка-повитуха сказала Журавушке, что у нее сын, Журавушка даже подивилась таким ее словам: а как же иначе? Они и ждали сына. Они давно имя дали ему: Сережа.
Родовые схватки начались в дороге. Ехала из района, где отправляла мужу посылку: пять пар шерстяных носков, три бутылки самогона и сотни полторы сдобных пышек – испекла из последней пшеничной муки-сеянки, которая оставалась от предвоенного времени. На обратном пути они и начались: сначала сильно заломило поясницу, она не испугалась, поясницу могло заломить и от работы – от колхозной и по дому. Вчера уже затемно ездила в лес за дровами, увязала по пояс в снегу; пока нарубила воз хворосту и уложила его на сани, так измаялась, что чуть дошла до дому, держась сзади саней за хворостину. Настасья Удальцова – она-то и была повивальной бабкой – утром отругала Журавушку, грозилась написать Петру, пожаловаться ему на нее, что не бережет себя, что может сгубить и себя, и дитя. А дедушка Кузьма, тот пообещал высечь ее ремнем, когда она «ослобонится» от бремени.
Журавушка думала сейчас об этих добрых стариках, и боль в пояснице стала как будто утихать. Лошадь шла споро – как-никак это была бригадирская лошадь, которой еще время от времени перепадало овсецо. Поскрипывал снег. Луна серебрилась на снегу. Мороз прихватывал кончик носа, она оттирала его. Слиплись от мороза ресницы – они у Журавушки длинные, загнутые на концах вверх и вниз, и были черные-черные, отчего и глаза казались темней, чем были на самом деле. Сейчас и ресницы, и брови – Журавушка знала это – были белые от инея, и Петр непременно оттаял бы их, растопил своим дыханием.
Она вдруг увидела Петра в ту минуту, как он будет распечатывать посылку и вынимать оттуда носки, как будет угощать товарищей самогоном, пышками и рассказывать им о Журавушке, о женушке своей любимой.
Теперь боль в пояснице утихла вовсе. На душе стало тепло и сладко. И все-таки он очень нехорошо поступил тогда, оставив ее одну на целых три часа. Сейчас же, только она подумала об этом, боль подступила теперь к сердцу и тотчас же сомкнулась с другой болью, остро полыхнувшей по животу. Она вскрикнула, но ничего еще не поняла в первую минуту – только испугалась. Инстинктивно закричала на лошадь.
– Чалый, миленький, домой! – И взмахнула кнутом.
Чалый понес.
К счастью, Выселки были уже недалеко. Дома ее ждала Настасья, на время переселившаяся в Журавушкину избу.
Родился Сережка.
У Журавушки и сейчас хранится письмо, до того зачитанное, закапанное слезами, что разобрать в нем без ее помощи нельзя уж было ничего. Письмо прислал Петр после того, как узнал о рождении сына. Вот оно, это письмо:
«Золотая моя Журавушка!
Знаешь ли ты, моя милая, что счастливей твоего Петьки нет человека во всем белом свете? Да мне теперь сам сатана – не то что паршивый Гитлер – не страшен. Милая, родная, родненькая, спасибо тебе за Сережку, за то, что ты есть у меня, за твои глаза, за твои руки золотые, за твое сердце – за все, за все спасибо. Одна у меня к тебе самая великая-превеликая просьба: береги себя и Сережку, а с фрицами мы как-нибудь уж управимся. Вот турнули их от Москвы, а потом турнем до самого аж их распроклятого Берлина. Сейчас я сменился с дежурства у пулемета. Всю ночь дежурил. Небо было ясное, звездное. Я облюбовал одну звезду, самую яркую, и назвал ее Журавушкой. Глядел на нее и разговаривал с ней долго-долго, словно бы с тобой, моя родная, наговорился. В блиндаже раскрыл твою посылку, и был у нас, дорогая, пир на весь мир, знали бы фрицы, подохли б от зависти! По случаю рождения Сережки старшина разрешил нам «изничтожить» НЗ – неприкосновенный запас продуктов, какой имеется у каждого красноармейца в вещевом мешке. Пировали до самого утра. А потом я вспомнил, как тебе там сейчас тяжело, и мне стало стыдно за этот наш пир – вы, поди, там недоедаете, а все отсылаете нам. Как у тебя с дровами? Попроси Акимушку или дедушку Кузьму – пускай привезут, они не откажут. Сама в лес не езди и, вообще, поменьше выходи на улицу – морозы стоят лютые. У нас вчера в роте трое обморозились – пришлось отправлять в госпиталь, а ребята что надо – замечательные вояки. Так что ты береги себя, а Сережке скажи, чтобы держался как настоящий мужчина, чтобы не кричал по ночам, не пачкал пеленок, не кусал мамкину грудь, а то приеду отшлепаю его. И еще у меня к тебе просьба: в старой избе, на пригрубке, я забыл книгу «Астрономия», ты сходи и возьми ее, она мне нужна будет. А избу продай – деньги тебе пригодятся на хлеб. На трудодни вам, наверно, не дадут ни грамма: весь хлеб война сожрет – она ненасытна, война. Так что ты продай мою избу и купи муки. Ржаной и немного, ежели найдешь, пшеничной – только для себя, не вздумай больше печь мне пышки, нас тут кормят хорошо, мы ни в чем не нуждаемся. А вот за носки спасибо – ногам моим солдатским это в самый раз, у них сейчас праздник, тепленькие и сухие, теперь от меня ни один фриц не удерет. Ну, вот, кажись, и все. Обнимаю тебя крепко-крепко. А Сережку целую в пузо. До свидания. Петр. 30. 12. 41 г.».
Журавушка читала это письмо так часто – самой себе, ничего не понимающему Сережке и подруге Марине Лебедевой, – что теперь знала его наизусть. Читала, не заглядывая в бумагу, нараспев, как молитву. Однажды Настасья глянула на нее встревоженно и сказала:
– Ты, девка, спрячь письмо. Так-то и с ума можно сойти. По себе знаю. Мой, когда был на первой германской, пришлет, бывало, письмо. Зачну читать. Читаю, читаю – голова кругом идет. Зря уж начала говорить. Свекровь заметила, взяла ремень, да и высекла меня. Ты что, говорит, дура? Детей нешто хочешь оставить сиротами?..
Приходили от Петра еще письма – много писем. Она и их наизусть знала. Только уж не стала читать Марине Лебедевой – та совсем недавно получила похоронку, убили ее Андрияна под Сталинградом, в каком-то маленьком хуторке по имени Елхи. Осталась Марина с двумя – трехлетней дочерью да полуторагодовалым сыном. Принесли ей эту весть прямо на поле, где женщины – вся почти Журавушкина бригада – пахали на коровах зябь. Упала Марина на борозду. Поднял ее тогда Акимушка Акимов, отнес в сторонку, говорил что-то, утешал, встал за плуг да пошел по борозде, неуклюжий, сутулясь больше обычного, будто кто-то невидимый положил ему на плечи невидимый же тяжкий груз.
Журавушка подошла к подруге, присела рядом, обняла, сказала тихо:
– Ну что ж теперь плакать, Маринка, подруга моя верная?.. Не вернешь слезами, не воскресишь его? О детях подумай...
Маринка вдруг оборвала рыдания, глянула на Журавушку неожиданно злыми глазами и, задыхаясь, почти закричала:
– Тебе хорошо говорить... Твой-то жив-здоров. Вон какие письма пишет!..
Журавушка отшатнулась, как от внезапного удара, побледнела, но ничего больше не сказала. Вскочила на ноги, побежала, чтоб никто из женщин, которые, почуяв беду, уже сбегались к Марине, – чтоб ни одна из них не видала слез своей бригадирши. Позже, когда и Журавушка получила такую же бумагу, Марина бросилась ей в ноги и просила прощения за те жестокие свои слова. И после уже были неразлучны, вместе принимали, вместе отражали, как могли, удары, которые в достатке заготовила для них судьба.
С появлением Сережки Журавушка не могла уж быть бригадиром – строго помнила наказ мужа: беречь себя и сына.
Легко сказать – беречь. Попробуй-ка сбереги, когда на селе остались одни женщины, старики да дети, а вместо тягла – еще не обученные коровы да старые-престарые лошади, колхозные пенсионеры, как назвал их дедушка Капля: мало-мальски добрых кобылок забрали на войну, для полковых обозов.
Журавушка и Марина Лебедева объединились и стали обучать своих коров вместе, чтоб они ходили в одном парном ярме. В первый же день обучения Сережка чуть было не остался круглым сиротой. Маринина Зорька, слывшая в стаде коровенкой отбойной – пастухи давно уж жаловались на нее, – весь свой буйный характер проявила сейчас же, как только почувствовала на шее ярмо. Выпучив окровенившиеся глаза, она взмыкнула, крутнула хвостом, подпрыгнула, набычилась и в мгновение подняла стоявшую рядом и пытавшуюся утихомирить ее Журавушку на рога. Марина в ужасе закричала: «Караул! Спасите!» Бегала вокруг, а поделать ничего не могла. Зорька раз, и два, и три подбросила Журавушку на рогах, швырнула ее далеко в сторону, поломала ярмо и пустилась под гору, в село. Журавушка лежала на прошлогодней стерне недвижно, не показывая признаков жизни. Спасло ее, очевидно, то, что рога Зорькины были круто вогнуты внутрь и не могли острыми концами вонзиться в свою жертву. Подбежали женщины, подняли Журавушку на руки, отнесли в телегу, уложили там и начали причитать, как над мертвой.