Леонид Леонов - Соть
Лицо Ренне налилось темной краской; он собирался сделать возражение, ответ человека, у которого выбита из рук винтовка; вдруг он заметил чуть презрительную усмешку Бураго и догадался, что тот стыдится его.
– А вы смеетесь – весело – мы только суперфосфат для них – коровы, пока не добыт научный синтез молока. Вы… – и казалось, самые зубы прыгали в лице Ренне.
– Ну, я-то не суперфосфат… – строго начал Бураго, но тут зазвонил телефон, и оттого, что аппарат ближе всего стоял к нему, он прежде остальных схватился за трубку. Свободная его рука порывисто щипала шнур, как бы стремясь разъять его на волокна.
– Что-о?.. какие дверные ручки? – закричал он в трубку. – Что-о? к черту, не мешайте говорить, товарищ! Да… слушаю, – и почти тотчас же бросил трубку. – Господа, – сообщил он, волнуясь, – порвался средний вынос… убило человека. Надо быстрей, быстрей… Иван Абрамыч, ведите переговоры с волсоветом, с утра мобилизовать население. Да, к вечеру завтра его придется ловить… – Он не пояснил, кого ловить – беглый лес или население, а Фаворов с тоской подумал, что и то и другое. – Филипп Александрыч, вы отправитесь с бригадой на воду. Прожектор пустить… Фаворов, вы со мною.
– Это глупо – сейчас на воду, – поморщился Ренне, подымаясь.
– А я тебя под суд! – гаркнул Бураго, и лицо его багровыми пятнами стало подмокать изнутри. – Почему порвался вынос?..
– Отечественное рукоделье, – пожал тот плечами, уходя.
Шлепая калошами, он спускался по лестнице пятью ступеньками раньше Бураго.
– Отчего у вас всегда калоши спадают? – раздраженно спросил главный инженер.
Тот обернулся; лица его не было видно впотьмах.
– Мои калоши – вредно социализму? – чужим голосом огрызнулся он.
– Я требую, чтоб машина хорошо – ваша плохо, – заражаясь его манерой говорить, крикнул Бураго. – Когда калоши спадают – плохо. Бумажки, бумажки набейте, в носок, бумажки туда…
Ренне не ответил и вдруг, старчески разметая воздух руками, побежал по размякшей поляне поселка.
…дослушав этот неслучайный разговор, Потемкин стащил одежду с гвоздя и стал одеваться. Во что бы то ни стало ему следовало присутствовать там, где решалась теперь удача Сотьстроя; он чувствовал себя трубочкой того универсального клея, который выдуман, чтобы соединить самые разнородные предметы. Прежде всего надо было преодолеть брюки, и даже это оказалось не под силу; со злостью и укором он глядел на тощие свои с редким пушком ноги, и ему становилось обидно: он ущипнул один волосок и выдернул его, но и боль была приглушенная, чужая. Тошная слабость подвалила к ребрам, а дверь стала клониться направо, по часовой стрелке. Тогда с безразличным лицом он повалился на подушки и закрылся с головой одеялом. Крепче всякого сторожа преграждали ему выход отсюда брюки, грозно распластанные на полу.
III
Несся ветер и спотыкался, и пищал в детскую дуду, и снова мчался по долине. Непрерывной очередью, подобные убойному скоту, в небе тащились облака. Похолодало, ветер озноблял, но все были в поту – и те, которые бежали к реке вдоль колючей изгороди строительства, и те, которые, достигнув реки, бродили по берегу добровольными и бессильными сторожами. Говорили почему-то шепотом, и всякий с тревогой посматривал на неспокойную луну, удушаемую облаками. Для сокращения пути Бураго пошел через территорию строительства, куда не пропускали никого в этот тревожный час; Фаворов, которого тот прихватил с собой на всякий случай, впервые наблюдал такое необыкновенное затишье. Было очень пустынно. При кратких промельках луны корпуса лесов представали как остовы огромных кораблей, на которых отважные собирались отплыть в обетованные земли. Было точно в бреду: водонапорный бак шагал на своих стояках-ходулях, а подъемный кран, прячась в тень лесов, норовил ущипнуть луну… Но над паросиловой зычно рычал гудок, разрушая бредовое оцепенение ночи, смолкал и снова выпускал свое оглушительное облако. Оно означало бедствие в этот час.
На пути попадались то брошенная вагонетка с арматурой, то подмокшая бочка цемента, то вдруг какой-то огромный и угловатый холм; покрышка на нем отливала мокрой синевой. Бураго с трудом оттянул вверх намокший брезент и разглядел во мраке только сквозные ящики.
– Спичку, – сказал он Фаворову, стоя на коленях и засматривая под брезент. На огонек вынырнул из-за приземистого склада сторож. – Что тут? – спросил инженер.
– Моторы прибыли…
– Когда они прибыли?
– Ден пять лежат.
Бураго опустил брезент и молча пошел дальше. Под сапогами хлюпала глина. Из-за штабелей леса, к а т и щ по-тамошнему, показался острый прожекторный луч; он щупал облачные лохмотья, и, может быть, его единственным назначением теперь было внушать людям ту бодрость, какую давал огонь и первобытному насельнику Соти. Фаворов волновался.
– Она бунтует, – сказал он надтреснуто, потому что был простужен, – но мы закуем ее, и она повезет нас к…
Договорить ему не удалось: зарычал гудок, и теперь казалось, что рев его исходил из самых глаз Бураго:
– Не декламируйте при мне истин, молодой человек… которым место на табачных коробках. Тут серьезней… Инженер, а мыслите как поэт: стыдно! Кто заведует складами? Записать. Завтра за ворота.
– Он секретарь стенной газеты, – захлебываясь ветром, заикнулся Фаворов.
– …за ворота! – рявкнул Бураго, и снова, точно взбуженное его окриком, зарычало облако над паросиловой.
Молодой замолчал, все еще одолеваемый лирическим недоуменьем, – красный ли орден на грудь, бубнового ли туза на спину получат они за свою безвестную работу. В молчании они вышли на берег, заметно приблизившийся к самой дамбе за один минувший день. Темная толпа рабочих суетилась в том месте берега, куда упиралась пята запани. Выносов не было видно; через бона́ со свистом хлестал мрак, порождая хруст позади себя и неведомое клокотанье. Стало очень страшно и торжественно. Из крайнего сарая выволокли огромный моток троса: жилы его сверкали, когда мимо пробегал кто-нибудь с фонарем. Тут же долговязый Горешин, силясь перекричать ветер, отправлял охотников на верхнюю запань: он уже охрип и от ветра казался еще длиннее. В прожекторный луч попал Акишин, затесавшийся в четыре добровольных десятка, которым предстояло единоборство с рекой; луч погас, а Фаддей так и остался в зрительной памяти Увадьева с высоко поднятой рукой и бородой, отметенной ветром в сторону. Наспех рыли ямы для новых свай, лопаты звякали друг о друга, люди работали спорей машин. Часть бригады на подводах отправлялась на верхнюю запань, чтоб попытаться и там сделать невозможное, – подводы скатывались с бугра во мрак и тотчас растворялись в нем без остатка. Кто-то бабьим голосом покричал, что на Калге снесло мост и надо ехать зимником на Ухсинку; не докричав, он махнул рукой и на бегу вскочил в подводу. Двое верховых, – и один из них Пронька, – обхватив бока лошадей босыми ногами, метнулись вперед на разведку дороги.
Надвинув кепку на самые глаза, чтоб не быть узнанным, Бураго наблюдал со стороны эту почти безмолвную суету; он раздул ноздри, – пахло острым потом человека вкруг него. Кто-то толкнул его в спину и, выругавшись, промчался вперед к прожектору; тотчас в снопе света распахнулось кумачное знамя строителей. Бураго узнал этого чернявого парнишку, председательствовавшего на открытии макарихинского клуба; он напрасно хитрил, этот безыменный чудак, пытаясь знаменем умножить усердие бригадников. Они старались и без него, ибо тут погибала не только их собственность. Над парнишкой смеялись, отталкивали, чтоб не загораживал света, но он сохранял свой угрюмый и неподкупный вид. Бураго опустил глаза; на его памяти случались не раз строительные катастрофы, но этой добровольной отваги он не встречал никогда. Очень туго и с усмешкой, точно его понуждали на фальшь, он сообразил: тогда гибло чужое, тогда гибло только золото.
– Гут, – сказал он самому себе и растерянно погладил переносье.
– Простите, я не слышал… – сунулся Фаворов.
– Я сказал – гут, – недовольно буркнул Бураго и пошел прочь.
Нельзя было препятствовать людям самовольно и за собственный риск бороться с несчастьем; из правил, преподанных ему жизнью, крепче прочих было одно: по мере роста беды усиливать борьбу. Кроме того, здесь без борьбы было бы слишком страшно, хотя он и знал, что попытка ослабить мятеж реки не поведет ни к чему. С минуты на минуту ждали прибытия второй массы леса, и здесь таилось завершение целого дня тревог. При теснинке, обусловленной крутым подъемом берегов, катастрофа становилась неминуемой: лес должен был попросту расклинить запань. Всем существом своим, более чем разумом, Бураго ощущал напор реки: она давила ему сзади, в хребет, и нужно было напрягать себя, чтоб держаться прямо. Он знал все вперед и оттого что знанием своим не смел поделиться даже с Фаворовым, казался самому себе бессильней всех.