Владимир Орлов - После дождика в четверг
– Да, – согласилась Арсеньева.
– Слушай, Терехов, – сказал Чеглинцев, – давай выпьем. А? И Алле нальем.
– Давай, – сказал Терехов.
– За любовь! – засмеялся почему-то Чеглинцев и подмигнул Терехову. – Поднимайте, поднимайте.
– Ну давай за любовь…
– За любовь, – сказала Арсеньева.
– Много пить может, – показал Чеглинцев на нее пальцем, – и ничего, не пьянеет…
– Я и то уж сегодня не крепкий, – сказал Терехов.
– Вот-вот, я и говорю, – кивнул Чеглинцев и подцепил в кастрюле остывшую картофелину.
Прорезался танец побыстрее, фокстрот не фокстрот, но приятный, Чеглинцев встрепенулся, рукой движение сделал, Арсеньеву приглашая, но одновременно он хотел прожевать картофелину, и, пока он мешкал, Терехов поднял Арсеньеву и повел за собой в середину зала.
– Надо же, – сказал Терехов, – чарльстон. А я сразу и не узнал.
– Чарльстон…
– Какие-то крохи музыки доносятся… Остальное приходится додумывать…
– Да, – кивнула Арсеньева.
– А чего ты такая скучная?
– Я всегда такая…
– Ну хоть сегодня будь веселей. Ну улыбнись, а? Улыбнись уж… Вот! Как ты улыбаешься! Был бы помоложе лет на пятнадцать…
– Болтун ты, Терехов, – засмеялась Арсеньева. – Все вы болтуны…
– Уж сразу и болтун, – сказал Терехов. – Это самый длинный наш разговор. И то с благородными целями. Улыбку у тебя выпрашивал. А ты улыбнулась и совсем другим человеком стала. Нет, я серьезно…
– Ну что ты, Терехов, ну зачем ты…
Она все еще улыбалась, оттаивало человеческое внутри нее, сползала затворническая маска, и подлинное, что в ней было и что в ней есть, проглянуло в глубине ее серых глаз. Она танцевала с Тереховым, и ей было весело, и она не стеснялась своего веселья, не считала его преступлением и танцевала не так, как танго пять минут назад – сонной рыбой, а живо и с удовольствием, и старая закалка домашних дансингов помогала ей вести чарльстон. И Терехов от нее не отставал, хотя в танцклассах и не учился, а на глазок в толчее асфальтовых пятаков у ребят поярче познавал новинки, последним танцором никогда не был и теперь чарльстонил лихо и как бы даже ехидничая над и без того несерьезными движениями. Сначала вокруг них притопывали с десяток пар, кто дурачился, а кто всерьез, но не умея, и постепенно пары эти, кто когда, но кончили танцевать и отошли к стенам, а в середине зала остались Терехов с Арсеньевой да Надя с Виктором Васильевым, столяром, самым модным парнем в Сейбе. Танцу полагалось и кончиться, но мелодия не обрывалась, а теперь она была слышна ясно и вся, чьи-то пальцы в Японии или в какой другой стране прыгали по клавишам и дергали тугие струны банджо, и четверо в мокрой и черной тайге при свечах, оплывающих в жестяные кружки, выделывали черт знает что, красивое и озорное. И когда остановились они, захлопали им зрители, и Надя, раскрасневшаяся, довольная, подскочила к Терехову и затараторила ему:
– Терехов! Терехов! Какие мы молодцы, а, Терехов? И ты молодец. Ты про меня сегодня не забудь. Обещаешь?
– Хорошо, – сказал Терехов. – Обещаю.
Терехов проводил Арсеньеву к привычному ее месту и там посоветовал ей снять раздражавший его платок.
– Ведь не холодно, – сказал Терехов.
– Не холодно, – улыбнулась Арсеньева, – не дует.
И когда сбросила она платок неспешным и плавным движением головы и плечей на худую спинку стула и когда пушистые волосы ее упали на щеки, рассмеялась она, поднялась и прошлась перед Тереховым, удивился он снова, как и в тот вечер с Чеглинцевым, томящей красоте ее, удивился и подумал, что по натуре своей она, видимо, человек веселый и счастливый, а вот на тебе, какая у нее судьба изломанная.
– Ты пореже свой платок надевай, – сказал Терехов.
– Вот солнышко выглянет, сброшу я его, – кивнула Арсеньева.
Подошел нахмурившийся Чеглинцев.
– Терехов, – сказал Чеглинцев и посмотрел сердито на Арсеньеву, – у меня к тебе дело.
– Какое дело?
– Пойдем со мной. Увидишь.
– Я танцевать буду.
– Пошли, пошли. Не пожалеешь.
– Алла, извини…
– Не пожалеешь, – повторил Чеглинцев.
За столиком, уже сепаратным, куда вел Терехова Чеглинцев, сидело несколько парней и мужиков, и среди них были Испольнов с Соломиным, и Терехов подумал, что Испольнов, наверное, раздобрился спьяну и решил рассказать историю моста. «Садись», – сказали Терехову и протянули стакан с водкой.
– Значит, вырвал ты из наших дезертирских рядов Чеглинцева, – сказал Испольнов.
– Ага, – кивнул Терехов, – он сам вырвался.
– А ты ему настроение сегодня портишь, – показал свой золотой зуб Испольнов.
– Ладно, кончай, – проворчал Чеглинцев.
– Я порчу? – спросил Терехов.
– Ты его не слушай, – сказал Чеглинцев.
– Я бы как раз послушал. Только про другое.
– Многого ты захотел! – захохотал Испольнов.
– А то ведь уедешь дня через два…
– Дня через два, думаешь?
– Вода-то спадать начинает…
– Ну и хорошо, и уедем мы с Соломиным! – засмеялся Испольнов и ручищей своей похлопал задремавшего было Соломина по плечу, и тот встрепенулся и закивал на всякий случай.
– Вот я рассказал бы, – заискивающе улыбнулся Терехов.
– Держи уши шире, – нахмурился Испольнов. – Я не за этим тебя позвали.
– А зачем?
– Ты еще не выпил.
– Ну давай выпьем.
– Развлечь мы тебя хотели, – лицо у Испольнова стало неожиданно добрым, только хитроватые глаза выглядывали словно бы из-под маски. – Давай, Соломин.
Соломин проснулся еще раз, заулыбался Терехову, сказал, как бы извиняясь:
– Это меня один азербайджанец научил, мы с ним в армии в лазарете вместе лежали с дизентерией.
– Вместе с дизентерией вы лежали, – переспросил Испольнов, – или с азербайджанцем?
Но Соломин ему не ответил, а взял спичку, зажег ее от огонька свечки и спичку эту горящую сунул в растянутый рог и, подержав ее там несколько секунд, вытащил обратно и показал ее пламя всем, поклонившись направо и налево, как делал, видимо, лазаретный циркач, впрочем, поклоны получились у него неуклюжими и виноватыми.
– Ну и что, – сказал Терехов, – я тоже так могу.
Он тоже сунул спичку в рот, но она погасла. Испольнов загоготал, и Соломин засмеялся тихонько, словно провели они Терехова.
– Ну и все равно, – сказал Терехов, – ничего тут такого нет…
– Нет? – гоготал Испольнов. – Ничего, говоришь, нет? Смотри дальше…
Соломин схватил свечку и огнем воткнул ее в глотку, потом он поставил свечку на место, достал из кармана кусок газеты, поджег его и, когда бумага запылала, стал глотать огонь.
– Вот дает! – обрадовался Чеглинцев. – А ты, Терехов, говорил! Он еще и не такое может. Ведь можешь, Соломин, можешь?
Соломин кивал, подтверждая, что может, а в глазах его было что-то рабское и тоскливое, словно он шутом служил и понимал, что выше не прыгнет, и жалел себя. Он был пьян, но стал от этого еще тише.
– Знаешь, Терехов, – закричал Чеглинцев, радуясь, – бумага и свечка – это ерунда. Мы сейчас кусок тряпки найдем, бензином ее намочим, он и ее проглотит. Пойдем, Соломин!
И он потянул Соломина за руку, и тот, вставая, сказал:
– Это меня один азербайджанец научил. Мы с ним в лазарете лежали.
– Понял? – сказал Терехову Испольнов. – А тебя какая-то муть интересует. Ты вот горящую паклю попробуй проглоти!
– Зачем мне глотать-то? – спросил Терехов с вызовом.
– Ну просто так…
– Нет, зачем мне глотать-то? – спросил Терехов.
– А я знаю? – засмеялся Испольнов, и глаза у него стали снова вдруг злыми, как несколько дней назад, когда ели медвежатину.
– Сами и глотайте, – сказал Терехов.
– Вот я и говорю…
– А Соломин-то с Чеглинцевым зачем отправились… Вернуть их надо… На кой черт нужна мне эта пакля…
– Терехов, – подошла Илга, – так ты выполняешь свои обещания. Свои клятвы.
– Правильно, Терехов, – подмигнул Испольнов, – ты уж свои обещания выполняй…
– Ладно, помолчи, – сказал Терехов. – Пошли, Илга. Вот видишь – танго.
– Ты про меня забыл, Терехов, – шепнула Илга и улыбнулась, но в шепоте ее был укор и обида и надежда на то, что сейчас Терехов не согласится с ее словами.
– Как же это забыл! – возмутился Терехов, хотя и вправду он забыл о ней, он не думал о ней все эти минуты, когда плясал с Арсеньевой и смотрел на тишайшего Соломина, глотавшею огонь, он не думал о ней, а думал о Наде.
Но теперь Илга снова была рядом и снова нравилась Терехову, и он любовался ее добрым лицом и слушал с удовольствием певучие смягченные чужим выговором слова, гладил русые волосы, вчерашняя комиссарша скинула свою жесткую кожаную куртку и револьверы вороненой стали оставила дома, в черном чемодане вместе с никелированными щипцами, сокрушающими зубы, и угловатые резкие движения свои забыла, словно бы все прежние дни на Сейбе была вот такой, теплой, женственной и нежной. «Как это у них все получается? – думал Терехов. – Как это они умеют так превращаться?»