Владимир Орлов - После дождика в четверг
Он подошел и заговорил, и Терехов почувствовал сразу, как магнитное поле напряжения и неловкости возникает между ним и Олегом.
– Я ничего не пойму, – глухо сказал Терехов, – о чем вы спорите. Из-за чего весь сыр-бор разгорелся?
– Вот он затеял, – сказал с досадой Рудик и показал на длинного узколицего парня, прислонившегося к стене.
Парень этот, Сергей Кострюков, помощник моториста, стоял небрежно и красиво, и все в нем было небрежно и красиво, и молчал он красиво, а на спорщиков поглядывал свысока, по-взрослому, с улыбкой трезвого человека. Услышав слова Рудика, Кострюков кивнул, а потом и поклонился Терехову, поклоном своим, манерным, но изящным, сказав, что да, он тот самый, который и заварил кашу, но, впрочем, заслуги он никакой в этом не видит.
– Тоже мне философ, – проворчал Рудик.
Кострюков снова кивнул: ну философ.
– Начал вдруг заводить меня, – разволновался Рудик, – все ему не так. И пришельцев, он считает, с других планет никаких не могло быть. И тайны Тунгусского метеорита для него не существует. Так, упала разгоряченная железяка…
– Ну почему же железяка? – улыбнулся Кострюков.
– Помолчи! – заявил Рудик. – И вообще он, видите ли, считает, что человечеству полагается быть серьезным и верить только строгим формулам. Оно так повзрослело за наш двадцатый век, шагнуло в возраст жестокого реализма… А я плевать хотел на возраст, и мне нужна Атлантида!
– Повзрослело, – хмыкнул Севка. – Люди во все времена считали себя взрослыми и умудренными, им казалось, что их век и есть предел человеческого развития. А потомки посмеивались над ними, как над детьми. Мы сейчас снисходительно говорим о теориях средневековья: «А-а, это на уровне пятнадцатого века», и нам кажется, что в нашем-то веке мы добрались до самых истин. А не скажут ли снисходительно через двести лет: «А-а, это на уровне двадцатого века…»?
Кострюков пожал плечами и ничего не сказал.
А вокруг спорщиков собрался уже добрый десяток парней, куривших молча, но со вниманием выслушивавших все мнения. И по выражению их глаз можно было понять, что парням этим каждая очередная реплика кажется несомненной истиной, а все, что говорилось раньше, заблуждением, в которое они неизвестно почему поверили. И сейчас они кивали Севке, поддерживая его, как мгновениями раньше поддерживали строгие мысли Кострюкова.
– Нет, погоди, – начал Олег и обернулся к Севке, – ты не прав. Нет, в чем-то ты прав, а в чем-то и не прав. Все же наше время, пожалуй, взрослое. И над многим, что сделал или открыл двадцатый век, потомки смеяться не будут. Я тебя уверяю. Еще шляпы поснимают. Наивностью человечество кокетничает. Взрослые любят прикидываться детьми. Впрочем, почему мы говорим о всем человечестве?
– Мысль человечья взрослеет, – взорвался Рудик, – мысль, понял?! А чувства наши, чувства…
Парни вокруг закивали сначала Олегу, потому что он рассуждал правильно, а потом закивали Рудику, потому что Рудик рассуждал еще более правильно. Терехову не хотелось встревать в этот петляющий и бестолковый разговор, он вообще любил споры только слушать и уж потом на досуге обмозговывать суть этих споров, не спеша и без перехлеста. И сейчас он хотел спокойно докурить сигарету, но присутствие Олега и слова его разбудили в Терехове дух противоречия, и он заговорил, и не потому, что хотел на самом деле высказать свою точку зрения и отстоять ее, а потому, что если бы сейчас он не заговорил, позже ему было бы не по себе, словно он в чем-то уступил бы Олегу или спасовал перед ним.
– Ни черта, ни черта, – торопился Терехов и чувствовал, что говорит совсем не так, как бы ему хотелось сказать, – люди не кокетничают наивностью. Они любят быть наивными. Потому человечество и молодо и не одряхлеет никогда. Не остынет. Человек всегда был наивным. В разные времена по-разному. И в нашем двадцатом веке ему интересны карты адмирала Пири, потому что он увлекся Антарктидой, и во многом он начинает видеть следы звездных пришельцев, потому что сам приглядывается к другим планетам. И ему, ну не ему, а мне становится скучно, когда доказывают, что летающие тарелки – это вовсе и не тарелки, так, оптический обман. И я понимаю ребят, ученых, технократов, которые в прошлом году отправились в Якутию, на Лабыкныр, искать чудовище. Ну и пусть не нашли, ну и пусть…
Загалдели, зашумели парни, а Терехов замолк, стоял и думал: «Зачем это все я говорил, кому это все нужно… И мне-то зачем сейчас эта болтовня…» И Терехову вдруг стало стыдно за свою речь, а ему казалось, что он произнес именно речь, так много слов он потратил, и он отошел к стене и прислонился к ней в двух шагах от скучающего Кострюкова и курил жадно. Он уже не вслушивался в реплики спорщиков, а они все горячились и размахивали руками, он думал о том, что как бы он ни был занят и что бы он ни делал – стругал ли бока деревянной трубы, или ругался с бригадирами в прорабской каморке, или вилкой тыкал в разваренные макароны, – все это сейчас как бы покрышка на мяче, а самое важное есть одно – мысль о Наде, и отделаться от нее, отвлечься от нее он не может и, даже забываясь на полчаса или на час, все равно возвращается к ней.
И только он подумал о Наде, как она появилась в дверях столовой. Никто не увидел ее, кроме Терехова, и не услышал, потому что спор уже гремел и толокся в своем беличьем колесе, а Надя, заметив Терехова, подмигнула ему, пообещав: «Мы им сейчас с тобой покажем!» Она стояла у дверей молча, руки воткнув в бока, покачивала головой капризно и озорно, и черным носком туфли постукивала по полу. Платье на ней было то самое и не то, она перешила его, послушавшись советов таллинского журнала «Силуэт», и укоротила, потому что ей доставляло удовольствие открыть чуть выше колен свои красивые длинные ноги и показать их всем, чтобы всем тоже доставить удовольствие. Волосы ее густые падали на плечи, стояла в дверях прекрасная женщина, каких и вовсе не бывает, и Терехов дивился, как могла эта девчонка, измазанный штукатур, преобразиться на вечер, впрочем, такое случалось с ней не в первый раз. Она стояла в дверях и подмигивала Терехову, как обыкновенному знакомому, как соучастнику заговора, и молчала и только постукивала черным носком туфли по грязному полу да головой покачивала и видом своим говорила: «Ничего, ничего, я этим спорщикам, этим болтунам слова не скажу, а они все равно умолкнут и обернутся, не смогут не почувствовать, что я здесь, что я сегодня хозяйка и я сегодня красива, как королева, как сто королев, они не смогут не обернуться, не посмотреть на меня и не полюбоваться мной». И замолчали парни, обернувшись как бы невзначай, увидели Надю и смутились. А она улыбнулась Терехову и рукой показала ему на парней: ну вот, мол, пожалуйста, обернулись, и мне это ничего не стоило, я и не это могу, а потом сказала:
– Так не поступают советские люди. Они не сбегают со свадеб, когда начинаются танцы.
Голос у нее был низкий и влажный, а слова она произносила укоризненно и нараспев.
– А, мальчики? – сказала Надя.
Все с удовольствием стали каяться и хвалить Надю, какая она сегодня, они за свой век таких не видели.
– И тем не менее вы здесь, – сказала Надя, – а я – там. Ждать вас я не буду. Вот я сейчас сама приглашу кого-нибудь из вас. Сейчас кто-то из вас у меня запляшет.
И после этого обещания что-то воинственное и грозное появилось вдруг в Надиных глазах, и парни присмирели, будто бы и вправду она сердилась на них и теперь выискивала жертву. А Надя переводила прищуренный взгляд с одного парня на другого, и Терехов, волнуясь, ждал, что она посмотрит снова на него и позовет его, он был уверен в этом, но Надя шагнула к Севке и сказала: «Пойдем, Сев, я тебя больше всех люблю», и они пошли, и Надя повела смущенного Севку под руку, и за ними, шумя, повалили в свадебный зал парни и молодой муж, а Терехов брел за ними и ругал себя за сумасшедшие свои надежды.
В зале уже толклись в танце пары, хотя музыки и не было почти слышно. Терехов принялся отыскивать Илгу и увидел, что она танцует под плакатами у стены со столяром Васильевым. Илга заметила Терехова и засмеялась, показала ему нос, и Терехов горестно развел руками. На стуле у стены сидела Арсеньева, закутавшаяся в свой монашеский платок, а рядом пристроился Чеглинцев и много болтал и толстыми пальцами строил какие-то сложные фигуры, в надежде Арсеньеву рассмешить. Терехов подошел к ним и сказал:
– Алла, давай потанцуем.
– Хорошо, – безучастно сказала Арсеньева.
Она поднялась и протянула ему руку, а сама глядела куда-то вбок, то ли на черные окна, то ли на тощие осевшие свечи, и, когда они танцевали, она так и не взглянула ему ни разу в глаза и, даже разговаривая с ним, вернее, отвечая ему односложно «да», «нет», она все что-то открыть хотела в черноте окон и пляшущих огоньках и в Севкину сторону не посмотрела. А Терехов смотрел в Севкину сторону и видел Надю и видел, какая она красивая и как она красиво танцует и какое у нее лицо красивое и радостное. Шепот музыки оборвался. Терехов отвел Арсеньеву к ее стулу, поблагодарил и сказал, что уж больно у них танец официальный получился.