Колыбель - Валерий Владимирович Митрохин
В такую пору лежавший с самого новогодья Вовка, утомленный ожиданием, потерявший последнее терпение, давно разучившийся отличать день от ночи, проснулся на рассвете, разбуженный влетевшим в открытую фрамугу пронзительным, всю жизнь звавшим его голосом степи.
— Что же это, а?! — пробормотал он. — Давно пора, а я тут вылеживаюсь...
Взглядом новорожденного он обвел небольшое белое помещение и не узнал его. Дома, в комнате, где он после смерти Марии ночевал, против кровати висел ее портрет. Тут — дверь. Откуда она? Ведь Олисава никогда не делал филенок внутри дома... Вместо этажерки, перекосившейся под тяжестью школьных учебников с первого по десятый класс, приземистая тумбочка. Олисава даже не удивился всем этим странностям. Он, отвлекшийся на несколько мгновений для обзора комнаты, потерял нить, которую ловко пряло невидимое в сумраке веретено — легкое и звенящее. От его стремительного вращения веяло свежим воздухом. Ветерок пахнул сон-травой. Веретено пело. В лицо дуло теплом и рассветом, а нить, держась за которую Олисава должен был что-то сделать, никак не находилась.
Олисава беспокойно задвигал руками. Для этого ему не пришлось напрягаться. Руки плавали над ним, как две белые птичьи шеи.
— Кыш, кыш, кы-ы-ыш! — прошептал Олисава и потихоньку рассмеялся.
Потянулся руками к тумбочке за кружкой. Пить захотелось. Одной рукой подвинуть кружку не смог. Двумя, повернувшись на бок, ухватился. Кружка осталась недвижной.
— Приколотили ее гвоздями, что ли? — поразился он и перехотел пить. Сел, опустив ноги на пол. Не скрипит! Кто-то, пока он болел, поменял половицу...
И вдруг поймал нитку. Теплая, она щекотала ладони. И Олисава сразу же поднялся и, держась за живой конец пряжи, сделал первый шаг.
Олисава постоял, прислушиваясь к долетевшему в открытый верх окна зову, не спеша осмотрелся, ища обувь. Опустился на коленки, заглянул под койку. Пусто.
«И где же они? Сапоги?..»
Проведший в этой комнате сто дней-страданий, Олисава-старший так и не запомнил ее, воображая себя дома.
Высмерток, ночной сторож райбольницы, сразу же понял, кто вышел. Понял и онемел. Олисава шел мимо него, прикорнувшего было у телефона в мягком кресле. Как ни в чем не бывало шел Олисава. Тот самый Вовка, что уже недели три не открывает рта, чтобы сделать глоток воды, тот самый, под которого давно не подставляли судна, тот, кончину которого печально ждали все.
— Земляк! Земеля! — сипато окликая проходящего мимо Олисаву, поднялся Высмерток. — Ты куда эта?!
— Надо, понимаешь ты, — не останавливаясь, шлепая по теплому деревянному полу длинного коридора, ответил Олисава.
— Та куда же тебе надо?! — двинулся за ним Высмерток.
— Надо пройтись. Подошвы аж чешутся, так надо... — сказал Олисава и толкнул дверь на крыльцо.
Высмерток побежал, задыхаясь, следом, потому и успел увидеть. Олисава сошел с крыльца, пересек двор и растворился в теплом рассвете...
Высмерток потерянно опустился на мокрые от предутренней росы ступени крыльца...
Вовка спешил. Он привык спешить в этот час к трактору. Он знал, где в такое время весны находится его трактор. Вовка перевалил Мужичью Гору, прошел под тремя высоченными яворами. А когда оказался у подножия вулкана, увидел: из мягкой, словно застывший холодец, вершины вулкана вываливается солнце. Теплое, оранжевое, как сырой желток... А над ним, постепенно твердеющим, — они: немолодой и нестарый Кормач и вся в ворохе крученого паныча Дарья. Они ждали. Вовка понял: они ждут его. Понял потому, что раньше, когда видел их, они не простаивали ни секундочки, а медленно в облаке мотыльков и прочих хлипкокрылых шли себе безоглядно, как ходит марево. Вовка глядел на них. Его тянуло к ним. Но он знал, что помешает им, если подойдет. Он знал: самое главное в таком деле — молодом и согласном — не мешать. А они стояли и глядели на него. Они ждали его. Они стали махать ему легкими, похожими на крылья руками. И он снова потерял конец нити. Он слышал лишь звон того невидимого веретена. Он пошел к ним, а они к нему. Он шел к ним, почти догадываясь, зачем. Они — чтобы повести его туда, куда положено было ему пойти после ста дней страданий. Они шли к нему. Они взяли его под руки. Втроем они полетели к морю, к Зеленому Камню, где тащила пахнущее сон-травой огромное вымя свое Священная Коза, где Златобрюх Извечный упивался счастьем пробуждения под звуки капели Времени, где в утреннем солнце сверкало на развалинах древнего города драгоценное кольцо, зеленели склеенные окисью старинные монеты, темнел покрытый коростой ржавчины, словно кровью, древний серп.
Ночной сторож Шагов и дворник Демидушка, оба старые, ровесники, друзьями, однако, не были. Они и сами не понимали, почему им не дружится.
— Геморрой зарабатываешь? — приветствовал Демидушка Высмертка.
— Чего?! — отвечал Высмерток, не поднимая головы.
— Я и говорю, — обметая крыльцо, дружелюбно продолжал Демидушка, — сидеть на сыром зачем?!
— Сидеть на сыром? — поднял голову Высмерток. На Демидушку неприязненно глянули маленькие голубенькие глазенки. — Мне, брат, уже давно ничего не страшно.
— Та я знаю! — уселся рядом Демидушка. Весь белый, потому что в больничном халате, лицо в густой белой бороде, в длинных белых волосах голова. Обильная эта растительность прикрыла некогда бросавшееся в глаза уродство. Он даже прихрамывать к старости стал незаметнее. И говорить легче. Самый старый врач Комитас так объяснил это: снялось, улетело внутреннее напряжение. Отпустило оно Демидушку на волю. Раньше, когда Демидушка молодой был, он стеснялся своего вида, самого себя. А постарел — перестал. Вот и сидят сейчас на крыльце райбольницы двое ровесников. Молчат. И подходит к ним третий старик — тот самый врач. Наполовину лысый, наполовину седой. И говорит: «Такие у нас и получаются кренделябры!» Он тоже садится. И как только он садится, Высмерток опускает голову. И сидящие рядом с ним слышат сначала всхлип, а потом сипатый жалобный голос: «Щи-исливый же он! Ах, какой же он щи-исливы-ый!»
Врач и Демидушка переглядываются недоуменно и почти разом спрашивают:
— Ты про кого это? С чего это так-то убиваешься?!
— Олисава, щистливый! — трезво отвечает Высмерток.
— Тьфу на тебя,