Мешок кедровых орехов - Самохин Николай Яковлевич
Проваливаясь в снег до пояса, он стал выбираться на твердое.
Машина — кверху колесами — горела на краю черной воронки.
Когда отец подошел, из-под нее донесся длинный стон. И стих.
«Неужели же всех?» — подумал он.
А времени прошло совсем немного. От подошедшей задней машины только еще бежали люди…
ВТОРОЙ И ТРЕТИЙ ДНИ
Второй день его войны был самым мирным.
Они шли. Чего опасались солдаты, то и случилось: к утру не подморозило, машины встали окончательно, и пришлось им спешиться.
Шли они поначалу ходко: еще не устали, не успели устать, да и лишнего груза ни у кого не было. Части их назывались штурмовыми, им даже шинелей перед наступлением не выдали — только ватники, а вооружение было — автоматы и гранаты. Единственное, что скоро дало о себе знать — напитавшиеся водой, затяжелевшие валенки. В обстоятельной подготовке случился где-то просчет, а может, наоборот, аккуратность подвела (по календарю-то еще зима стояла): в общем, обули их вместо сапог в новые нерастоптанные валенки. Особенно плохо приходилось задним, кому доставался разбитый, перетолченный множеством ног снег, — и они там поматюгивались в адрес неизвестного тылового начальства, которое, так его распротак, не головой думает, а, видать, другим каким местом.
Отец на первом же привале развязал вещмешок и достал прочные американские ботинки на толстой рифленой подошве, с блестящими крючками, за которые цеплять шнурки, с высокими голяшками. Ботинками этими, единственной парой, премировал его старшина за безотказность, и отец, когда брал их, не думал о таком вот случае, мечтал отослать домой, прикидывая, что жена променяет их хотя бы на картошку. Но отослать сразу возможности не представилось, а в последние дни погода так начала ломаться, что отец решил с этим делом повременить. И даже выкроил себе обмотки из разных обрывков.
Солдаты онемели от изумления, пораскрывали рты и про цигарки недокуренные забыли. А маленько опамятовавшись, так принялись крыть отца, словно он враг народа какой-нибудь: ну, руцкай! ну, куркуль!., это же надо, и сам уцелел, и ботинки сберег!..
Отец мотал себе обмотки, хмыкал добродушно, а потом — дернуло его за язык — брякнул некстати:
— Ребята, кому валенки надо?
Тут некоторые горячие даже повскакивали: еще смеется, паразит! нахлестать ему по шее этими валенками!..
Отец заоправдывался: он, дескать, имел в виду: может, у кого свои не по ноге, давят, может, или промокли сильно. А эти, гляди, как прокатаны, головки у них какие: снаружи прижмешь пальцем — вода сочится, а во внутрь руку засунешь — там еще сухо.
«Ладно, — сказали ему. — Заботливый какой выискался. Надень их сверх ботинок, раз они такие замечательные».
Отец подержал валенки в руках, помял плотные их голяшки… и правда, хоть поверх ботинок надевай. Жалко добро. Дома бы их на две зимы хватило без ремонта. А если натянуть сверху глубокие литые галоши от сырости — и три продюжат. В крайнем случае, накроить из них подошв — всем ребятишкам можно подшить пимы. Ходят, поди, теперь, сверкают голыми пятками. В Сибири-то еще не каплет. Там до самого апреля мороз прижимать будет…
Чуть было он не сунул валенки в мешок, да вовремя одумался: куда!., война ведь. А солдат на войне — этому его еще покойный дед учил — должен быть легким: встал — встряхнулся, лег — свернулся. Еще дед рассказывал одну историю: как возвращался он в девятьсот шестом году из японского плена. Их тогда до Владивостока довезли на пароходе, а уж от Владивостока они, дождавшись, когда встанет Амур, пошли пешком. По льду. И вот был там, среди них, один солдатик, слабосильный или больной, может (так они думали), все отставал. Ну, мужики его жалели, шли потише. А он отстает и отстает. А потом, в который-то день, и вовсе упал, ткнулся носом в снег. Тогда они решили мешок его поделить между собой: глядишь, мол, пустой-то он как-нибудь дойдет. Развязали мешок — а там подковы, удила, скобы, гвозди… пуда два железяк. Вот ведь жадность человеческая: за тыщи километров пер. Хрипел и пер, падал и пер.
Отец вздохнул: да-а… Тот солдат все же домой шел. А ему неизвестно сколько еще предстояло шагать от дома. Он достал ножик, вырезал пару стелек. Подумал и еще две вырезал, в запас — испортил второе голенище. Снова переобулся, притопнул — хорошо! Ноге было тепло и мягко. «Черт мне теперь не брат!» — сказал отец и закинул головки валенок в кусты.
Шли. Проходили иногда деревни, вернее, остатки деревень. Обнаруживали в них следы недолгого и не тяжелого боя. Дело в том, что они двигались вторым эшелоном. Несколько раньше вперед ушел другой батальон полка. Вот ему-то, как видно, и приходилось схватываться здесь с остатками немцев — с прикрытием или, может быть, факельщиками.
Судя по колесным следам, тому батальону спешиваться не пришлось — успели ребята проскочить по холодку. Немцев они, похоже, заставали врасплох и гнали без задержки. Может, и артиллерия лупила вчера не случайно, не сослепу — хотела отсечь их от первого эшелона.
Легким и безопасным оказался для них этот день. Война опять отодвинулась куда-то далеко, казалось, идут они не навстречу смерти, пулям и осколкам, а просто совершают очередной учебный марш-бросок и к вечеру вернутся в теплые землянки. Вдобавок, солнце после обеда пригрело совсем по-весеннему, а при солнышке всегда кажется, что жизнь впереди и веселая, и долгая. И — вот ведь беспечный российский солдатик! — молодые парни, вчера еще испуганно пригибавшие головы, вжимавшиеся в ненадежные борта машин, отстегивали каски и незаметно кидали их в снег: для чего, дескать, эта лишняя тяжесть.
Отец свою каску не бросил. Но не потому, что верил в ее надежность, — он командиров боялся. Его и так уже опасение взяло за ботинки. Когда переобувался, не думал об этом, а теперь запереживал. Вдруг увидят, скажут: эт-то что такое? почему не по форме?! немедленно обуть валенки!.. А где они, валенки-то? Их уже тю-тю.
Он поэтому старался с краю не держаться, забивался в средину колонны. Ребята, конечно, подметили, что он хоронится, и сообразили, черти, из-за чего. И тут уж они на нем отыгрались.
— Товарищ лейтенант! — кричал кто-нибудь нарочно громко, когда командиров поблизости не было. — Вроде у нас здесь американец приблудился!
— Ага, союзничек занюханный! — подхватывали другие.
— Да не американец он — японец!
— Точно. Шпион. Его на парашюте сбросили.
— Японец, японец! Вон у него и глаз узкий, и нос плюский.
— Товарищ лейтенант! Разрешите, мы ему по карманам пошурудим. Наверняка у него в кисете динамит.
Отец сам спешил вынуть кисет, пока эти жеребцы и правда в карман не полезли.
— Закуривай, ребята, японского. С динамитом.
Он не обижался на подтрунивания. Понимал: пацаны ведь. Пусть подурят. Может, и дурит кто из них последний раз в жизни.
А табачок у него действительно был с «динамитом», настоящий самосад — из домашнего запаса.
…Третий день жестоко отомстил им — и за передышку, и за беспечность.
Они долго шли лесом. Где-то за его мохнатостью разгорался яркий день, а здесь пока еще низко стоящее солнце лишь иногда полосатило дорогу дымными непрочными лучами. Они привыкли к зелени хвои, к сумраку, и когда лес внезапно кончился, на минуту ослепли от хлынувшей в глаза нестерпимой белизны. И тут по ним, ослепшим, полосонула длинная пулеметная очередь, сразу выщербила голову колонны — словно прикатился с невидимой горы и врезался в людей невидимый камень.
Колонна развалилась: задние кинулись обратно в лес, передние — в стороны, под низкорослые сосенки, россыпью выбежавшие на опушку. А пулемет стриг над их головами ветки, осыпал хвоей, вдавливал в снег. Умолкал ненадолго и снова бил, настырно, бдительно. Стоило кому-то приподнять голову, чтобы хоть с соседом переброситься: откуда, мол, он сорвался-то, с какого пупа? — как тут же шевеление это пересекалось коротким, злым тататаканьем.
Отец лежал, зарывшись в снег по самые ноздри, из-под низко надвинутой каски рассматривал местность впереди. Ничего обнадеживающего он там не видел; сплошной снежный целик до самой деревни, ни кустика, ни бугорка. Сколько они таких высоток взяли на учениях, сколько перебуровили снега! Но тогда по ним никто не стрелял. И то, бывало, задыхались, падали. А тут попробуй добеги, если он бреет почище парикмахера.