Мешок кедровых орехов - Самохин Николай Яковлевич
— Вот батя щас запузырит дак запузырит! Ну-ка, батя, покажи класс.
И он запузыривал. Однажды чуть не зашиб до смерти своего земляка, экспедитора ОРСа «Алюминьстроя» Филимонова.
Солдаты разбились на две кучки и перекидывали болванки друг дружке. Одни покидают, другие подберут — и обратно. Филимонов не досчитал одной гранаты (она еще была в руках отца), первым кинулся собирать попадавшие. Отец почувствовал, что болванка летит в Филимонова, успел крикнуть: «Берегись!» Лучше бы не кричал, тогда Филимонова всего-навсего огрело бы по спине. А он крикнул — Филимонов разогнулся, — и болванка угадала ему промеж глаз.
Отцу за этот случай ничего не было. Только лейтенант Козлов без улыбки сказал:
— Эй, руцкай! Ты, видать, диверсант. Ты что мне солдат из строя выводишь?
Вечером в землянку к отцу зашел Филимонов. Правая бровь у него была рассечена, глаз закрывал черно-синий кровоподтек.
— Эх, руцкай, руцкай! — сказал он. — Что ж ты мне глаз не выбил?
— Во! — изумился отец. — Подставься другой раз — я его тебе выхлестну.
Он думал, Филимонов шутит. Но Филимонов не шутил.
— Что ж ты мне глаз не выбил? — тоскливо повторял он. — Ведь чуток бы только тебе в сторону взять… ехал бы я сейчас домой.
Отец тогда подивился: вот люди, а! Глаза собственного ему не жалко.
А через несколько дней шел он по лесу. Оттепель была, капало с деревьев, снег лежал рыхлый, ноздреватый. Возле старого блиндажа отец увидел автоматчика.
— Сторожишь кого, что ли? — поинтересовался он.
— Проходи, — недружелюбно сказал автоматчик. — Проходи — не положено.
Но потом сам окликнул отца:
— Эй, дядя! Закурить есть?
— Я тебе скручу, — заторопился польщенный отец. — Я скручу — ты стой.
Автоматчик затянулся табачком и, опасливо глянув по сторонам, сообщил:
— Самострела караулю.
— Ну! Кто ж такой?
Автоматчик повел глазами в сторону блиндажа. Отец наклонился, заглянул.
Там, по колено в набежавшей талой воде, с забинтованной рукой стоял бледный Филимонов.
— Батя! — сказал он, увидев отца. — Вот оно как, батя. — И, сморщившись, беззвучно заплакал.
— Неужели сам? — шепотом спросил отец у автоматчика.
— Сам, гад. — ответил тот.
— Так вить… это… не фронт же здесь. Кто поверит? Дождался бы до боев, выставил руку за бруствер — стреляй меня.
— А ну, иди! — снова застрожился автоматчик. — Ишь ты… специалист! Иди — выставься!
— Дак я так, — сробел отец, — к примеру…
Кидал отец однажды и боевую гранату. Да еще противотанковую.
Как-то после ужина зашел он в кусточки по нужде, а когда наладился обратно, попались ему навстречу два молоденьких лейтенанта.
— Гляди, Слава, — рекордсмен, — негромко сказал один.
Второй, беленький, тонкий паренек, обратился к отцу:
— Папаша, гранату кинуть сумеешь? — и показал гранату, противотанковую.
— Так точно — сумею! — ответил отец (он любил эти сдвоенные военные слова — «так точно», «никак нет»).
— А не забоишься? — усомнился лейтенант.
— Никак нет, не забоюсь!
— Ну, держи.
Отец выдернул чеку, сказал:
— Спрячьтесь за дерево, товарищи командиры, — и, размахнувшись, швырнул гранату в обтаявшее по краям болотце. Граната пробила тонкий ледок, нутряно рявкнула в болоте — взметнулась вверх ряска, черная вода, грязь.
— Сила! — восхищенно сказал беленький. Но потом спохватился и начальственно похвалил отца: — Молодец, солдат! Вот так и действуй.
Словом, первую «официальную» гранату он принял спокойно. Дождался команды, сильно замахнулся, откидываясь корпусом назад…
И не сразу понял, что случилось.
А случилось невероятное: граната при замахе вырвалась у него из руки и полетела назад.
— Ложись! — дико закричали позади, там, где кучкой стояли командиры.
Грохнул взрыв, мелкие комочки земли застучали по шапке, по плечам — и тихо сделалось.
Тихо-тихо.
«Все! — сказал себе отец. — Побил людей». У него потемнело в глазах, и он медленно начал сползать на дно окопа.
Потом раздался топот многих ног и крики, показавшиеся ему далекими, доносившимися словно из тумана:
— Кто?!
— Кто кинул?!
— Где?.. Этот?
Несколько рук выдернули его из окопа, ударили по шее — раз, два! — он сломался пополам, потерял шапку; но тут же, схватив за шиворот, его встряхнули, выпрямили — и близко прорезалось из пелены, застилавшей глаза, лицо этого чужого капитана — бледное, с выпученными глазами и распахнутым черным ртом.
— Застрелю, бандит! — кричал капитан, тыча ему в подбородок пистолетом — так, что голова у отца моталась. — Становись к дереву! Падлюка!
Отец ударился лопатками о дерево и снова осел, мешком повалился на бок…
Страшное это дело долго потом вспоминалось отцу — и всякий раз он зажмуривал глаза и до боли сдавливал рукой лицо. Шутка ли: своих чуть не перебил, не перекалечил. Слава богу, граната полетела не прямо в командиров, а в сторону, никого не зацепило осколком. А получись такое, вряд ли другим офицерам удалось отбить отца у капитана.
Но все же это пока была не война. И отец не то чтобы думал (он не раздумывал о таких вещах), а как-то нутряно верил: здесь еще не убьет, не должно. И когда, в тот первый раз, застучали по срубу пули, он — хотя и кричал: «Бросай всё!.. Перестреляют!» — не страх испытывал, а скорее досаду. Так досадуют мужики, когда внезапный дождик мешает закончить работу: дометать, к примеру, стог сена. Торопятся они, чертыхаются, поглядывая на зачерневшую тучу, а потом, пригибаясь, бегут к шалашам — не промочило бы насквозь.
То же самое и со злополучной гранатой. Он, правда, испытал ужас, до тошноты и ослепления, но это был страх, вернее, отчаяние перед непоправимостью случившегося: побил людей!
Война началась позже. Такая война, где целятся уже в тебя, где специально запланировано тебя убить как можно скорее и ловчее, где против тебя заряжены пушки и расставлены мины. И началась она опять же как работа — как уборка, допустим, сев, или тот же сенокос. С вечера еще собрались мужики, уложили все, подогнали, смазали, перепроверили, утром подзаправились основательно, впрок, расселись по машинам и, подминая мягкий, легко спрессовавшийся снег, тронулись вперед.
Ехали долго, дремали, курили, зубоскалили, останавливались и слезали: иногда по команде — оправиться, иногда по необходимости — подтолкнуть свой загрузший «студебеккер» или помочь выдернуть передний, загородивший дорогу. И опять ехали, толкуя о том, что если, мол, к завтрему не подморозит, а отпустит еще, то засядет вся эта разлюбезная техника в здешних болотах и придется дальше топать пехом.
И так незаметно к вечеру въехали в войну.
Справа и слева от дороги, в лесу, стали рваться тяжелые снаряды. Ухали они то далеко, то поближе, и если снаряд рвался ближе — земля вздрагивала, будто по ней били громадной кувалдой. Вздрагивали и отзывались коротким гудом реечные борта «студебеккера», тугой воздух ударял в уши.
Помкомвзвода скомандовал не курить. Хотя смысла в команде не было. Во-первых, никто и так не курил: солдаты притихли, втянули головы в плечи. А во-вторых, стреляла, видать, дальнобойная артиллерия километров, может, с двадцати и, уж конечно, стреляла не по огонькам от самокруток.
В такой неподходящий момент отец вдруг поднялся в рост.
— Ты что, ошалел! — прикрикнул на него помкомвзвода. — Сядь щас же!
Отец сел, но только не на скамейку. Он взгромоздился задом на кабину, одной ногой уперся в передний бортик, а вторую с кряхтением распрямил.
— Ногу свело, товарищ сержант, — объяснил он. — Нет никакой возможности терпеть. Аж занемела.
— Тебе щас башку сведет, дурак! — заругался помкомвзвода. — Слезь вниз, кому я…
Он не договорил. Снаряд ударил возле самой машины — и дальше отец ничего уже не слышал и не видел.
Очнулся он через какое-то время в сугробе, метрах в двадцати от дороги. Руки-ноги оказались при нем, целые. Шумело в голове. Отец сообразил, что его смахнуло с гладкой кабины «студебеккера» взрывной волной.