Анатолий Ткаченко - Саша Таршуков
Когда мы опять шли по дороге, я каждую минуту оглядывался на белое ревущее облако, думал, что скоро котлован станет руслом Енисея, заработают все двенадцать турбин, и люди навсегда уедут отсюда. Изменится ли Дивногорск или он навсегда останется таким же, как память этим дням?.. Но кто назовет их дивными? Слишком они грандиозны и тяжелы для глуповатой романтики.
Потом мне вспомнился разговор двух старых женщин в «Ракете». («Стена-то высоченная, воды-то сколько там накопилось! Ай прорвется? Наш Красноярск с головкой накроет». — «Теперь-то крепко инженера строют, у меня зять там работает, надежно, говорит». — «Оно так. А как бомбу враг бросит?» — «Не допустят, должно…») Сейчас я мог бы только усмехнуться наивности и дотошной практичности их слов, но и тогда меня это не очень волновало. Что-то другое, едва ли не с самого начала, зябко шевельнувшись во мне, замерло; и вот опять ожило, требуя ответа. Через минуту я уже знал, определил для себя, что это такое, и спросил Таршукова:
— Стена-то глухая?
— Как?
— Ну, так — от берега до берега сплошная?
— Так и должно.
— А пароходы, баржи?..
— Э-э… Такая штука будет — судоподъемник. Как ванна большая. Войдет в нее пароход, поднимут его, а на другой стороне выпустят.
— А рыба как?
— Это не знаю. — Саша развел руки, глядя себе под ноги. — Говорят стоит там на три метра толщиной, ниже бьефа. Стоит, думает. — Саша улыбнулся, прищурив на меня глаза. — Хор-рошая рыбка! Тут одну стерлядку ребята подловили — килограмм на пять. Ушица была адмиральская. Тайком подловили. Рыбинспекция мешает.
«Как же так? — Накипало во мне. — Река на столетия, навсегда разрезана стеной. Это уже две разных реки. А потом их будет три, четыре… Вымрет енисейская рыба, в водохранилищах разведут карася… Исчезнет самая большая наша река… О разном таком столько уже писали! — Но тут же охлаждали меня другие слова: — Может быть, так надо? Мощнейшая в мире стройка. Размах! Я, наверное, чего-то не могу понять?..»
— Если вы из Москвы, скажем, или еще кто — вам поймают парочку, а? — сказал задумчиво, будто самому себе, Таршуков. — Могу познакомить.
— Прав мало. А в столовку не помешает. Что-то совсем скучно стало.
— Это можно. Сейчас забежим.
Саша повел по тропе на бугор, к дощатому, крашенному в зеленое, похожему на барак зданию, с неясной вывеской по фронтончику и деревянными колоннами. Это и была столовая. Чуть поодаль на более внушительном доме виднелась вторая такая же вывеска, но на двери висел замок. Теперь, пожалуй, хватало и одной столовки: рабочие понемногу разъезжались.
Вошли в просторный зал буквой «Г», справа — умывальник и раздевалка, слева — буфет, и множество стандартных столиков с гигиеническим покрытием. Обед уже кончился, было пусто, лишь у буфетной стойки толпилось несколько парней (один, явно в подпитии, что-то горячо нашептывал черно окрашенной, пожилой, брезгливо дувшей губы буфетчице); на полках — знакомый всем, бывавшим на стройках, ассортимент: банки железные, банки стеклянные, самая неожиданная марка папирос (здесь были «Октябрьские»), шоколад, глазированные пряники, фруктовая вода. Буфет нам не понадобился, взяли подносы, прошли к раздаточному окну, из которого, как и во всех столовых мира, пахло подгоревшим луком.
Много маленьких опрятных девушек ходили вокруг черной раскаленной плиты, переставляли большущие баки, переругивались, смеялись, убегали за перегородки, снова появлялись. Наконец одна из них заметила нас, крикнула: «Сейчас!», убежала, прибежала, немного поговорила с подругой и подошла, вытирая красные детские ручонки о фартук.
— Котлеты с рисом, шницель с рожками, суп перловый, — отрапортовала она, глядя через зал в окно, за которым зеленел соснами противоположный берег Енисея.
Взяли котлеты, шницель, суп. Все это она выдала быстро — шлеп-шлеп в тарелки, стук-стук поварешкой, — почти механически, точно (можно было не взвешивать) и сунула свои руки под фартук, чтобы на них не смотрели. Сколько она выдала порций, пока живет на стройке? Куда отсюда поедет?..
Сели поближе к окну. Ели, молчали. Рис был суховат, котлеты перепрели на пару, сделались водянистыми, суп — без картошки, хлеб только белый. Обычная столовская еда. Есть вполне можно, особенно после такой прогулки, и стоило все копейки. Но я ожидал, наверное, чего-нибудь необычного (огромных кусков мяса, борща, в котором ложка стоит, ломтей черного хлеба) — ведь работа какая! — и меня несколько смутила скудость и преснота блюд, так знакомая по студенческим харчевкам.
Саша сказал, отставляя недохлебанный суп:
— Сейчас что! Сейчас этого хватает. Вот котлован бурили, в кессоне, веришь — по три порции второго съедал.
Он опять обратился ко мне на «ты» (может, по забывчивости?), но не назвал папашей, с этим, видимо, было покончено навсегда — игра оборвалась там, на плотине, — и передо мной теперь сидел совсем другой Саша Таршуков: щеки опали, слегка пожелтели (как у человека с больной печенью), нос и губы еще больше выпятились и уж совсем едва помещались на лице. Он постарел, о чем-то думая, собрал в складки лоб и надолго оставил его наморщенным. Теперь я мог бы назвать Таршукова папашей, однако шутка едва ли была бы принята. Да и шутил ли Саша?
— Смотрите вид, — показал он вилкой в окно, поняв, что я думаю о нем.
В стекло окна, как большую раму, был врезан кусок енисейской, взбудораженной воды (здесь она еще кипела, пенилась, бугрилась), часть железобетонного автомобильного моста на серых быках, немного красной изрытой земли и крутой взъем потустороннего берега, — с гранитными, мраморной четкости столбами, огненно-зелеными соснами, облаками в небе. Сколько раз я уже видел все это и не переставал неметь от сибирской «могутности». И сравнивал. По сравнить-то можно было разве только с Амуром, да и то — вообще, по похожести, а не по сути: климат не тот, земля не та, дела не те. И каким ненастоящим, будто приснившимся, мне виделось Подмосковье — мое теперешнее место жительства. Чистенькие леса, медленные речки, холмы с белыми церквухами, маленькие поля, садики, огородики. (Все имеет название — каждое озерцо, высотка, ручеек.) Это красиво, мило, но к этому я никогда не привыкну, потому что не могу избавиться от чувства ненастоящности, декоративности.
— Уеду скоро, — негромко сказал Саша.
— Куда?
— На Шушенскую.
— Там уже стройка?
— Дороги ведут.
Он был на Бухтарминской, Братской… Развелось целое племя гидростроителей, переезжающих с одной реки на другую. Едут с семьями, в одиночку. Хуже одиноким: где зацепятся, осядут?..
— Может, здесь останешься? — Я тронул его руку. — Работу найдешь, женишься. В самом деле? Места исключительные.
— Не-е. — Саша помотал головой. — Не высижу. Нервы слабые. Насчет жениться — это я так. Бывает, душа заболит, или настроение хорошее… Люблю пошутить. Извините, если что…
— Что ты! И зачем на «вы»? Мы ведь друзья.
Он усмехнулся чуть заметно, горьковато, развел на столе ладони: мол, вот, посмотри — пусто в них, как между нами.
— Значит, так — поедешь?
— Надо. Жалко — без меня там построят. Хочу успеть еще где-нибудь. При коммунизме спасибо скажут, как думаете? — Лицо его ожило, и на минуту, мне показалось, он сделался прежним, каким был на плотине. — Народ хорошо будет жить, овощей, фруктов — навалом. Выпить там, закусить — кому угодно. Ну, я понимаю, и полный расцвет. Это главное. Спасибо скажут, как?
— Уже говорят.
Саша кивнул (мол, знаю и не удивляюсь), сказал:
— Я здесь под первый бетон полтинник бросил, чтоб крепче стоял. На Братской — гривенник, больше при себе не оказалось. Под Шушенскую рубль заложу.
— Обычай такой?
— Закон.
Он сходил к раздаточному окну, принес четыре стакана компота из сухофруктов; выпил свои два разом, облокотился, наморщил лоб; исподлобья глянул на свет в окне, заметно грустнея (настроение у него менялось, как склон сопки за рекой: то светился, то темнел под облаками), не очень дружелюбно, а скорее безразлично, перевел взгляд на меня.
— Писателя Медунского знаете в Москве?
— Не знаком.
— Увидите — привет от Таршукова. Про моего дружка больше пишет. Про меня есть кое-что. Поддержал морально.
— Хорошо.
Поднялись, пошли к выходу. Под деревянными колоннами закурили, свернули влево, и по обочине мокрой дороги, пережидая «МАЗы» и армавозы, неторопливо зашагали вверх. Пересекли узкоколейку, звенящую вагонетками, прошли мимо красно-синих турбин на платформах; сокращая путь, пробрались по узкому проходу между штабелями железобетонных панелей и оказались под аркой с лозунгом «Красноярская ГЭС — 100 планов ГОЭЛРО!». Стройка отдалялась, глох, превращаясь в заоблачное тяжкое рокотание, железный грохот ее, и я оглянулся в последний раз: серо-ржавая стена, фермы, стрелы, башни… дым, пар… и огромность, непостижимость.