Анатолий Ференчук - Пути - дороги
— Марьяна... — наконец тихо позвал он.
Она не отозвалась.
— Марьяна, забудь... — сказал Шульгин. — Я виноват... Но скажи хоть слово.
В настороженной тишине хрустнула цепочка до предела опустившейся гири часов. Ходики замерли. В хате стало еще тише. Шульгин вернулся за занавеску, сел на кровать и, склонившись над коленями, уронил пылавшее лицо в ладони...
4Из тяжелой задумчивости Шульгина вывел стук в окно. Он поднял голову, встал и приник лбом к стеклу. Ледяной холодок окна освежил его.
Во дворе, в полосе лунного света, приподняв воротник овчинного полушубка, стоял Рожнов.
— Выйди, поговорить надо, — сказал он.
— Я без сапог...
Рожнов некоторое время молчал, видимо, что-то обдумывая, потом махнул рукой и направился к порогу.
— Ладно, впусти в хату!
Шульгин нехотя пошел открывать.
— Нечего ему в хате делать! — сказала Марьяна, когда он взялся за дверную скобу. — В сенях валенки с калошами стоят, они вам будут впору... А вернетесь, носки положьте на печь, я их шерстяными нитками утром заштопаю...
Закрыв за собою дверь, зябко кутаясь на ночном морозе в накинутую на плечи косматую собачью куртку, ощущая холодок в настывших валенках, Шульгин взглянул в затененные сломаным козырьком кепки глаза Рожнова и недовольно спросил:
— Ну, чего тебе?
— Сказал же, поговорить надо...
— Ну, говори.
— Ну да ну! Зануздал, что ли? Тут душа горит, места себе не нахожу, а ты нукаешь!
— Ладно, не злись. Сядем?
— Разговор мой не сидячий, идем к Кубани —- там нас никто не услышит. Или опасаешься?
Шульгин метнул на Рожнова недоуменный взгляд, надел куртку в рукава, поправил шапку и молча пошел вперед, к перелазу. Грузно приминая сапогами похрустывающий ледок, Рожнов зашагал след в след, горячо дыша Шульгину в затылок.
Река ночью то ли от полного безветрия, то ли от колеблющейся лунной дорожки, соединившей далекие берега, не показалась Шульгину такой же суровой и непокорной, как утром. Ее быстрого течения совсем не было бы заметно, не проплывай через трепетное лунное отражение время от времени угластые и черные, точно обугленные, коряги.
— Ты, небось, думаешь, испугался Рожнов, пришел каяться, на коленях просить не выдавать его рыбнадзору? — с кривой усмешкой вымолвил Рожнов, шагая рядом с Шульгиным по скользкой дамбе. — Нет, брат, не за тем я вызвал тебя, не за тем увел от людских глаз подальше. Вы все, бывшие эмтээсовцы, своим переходом в колхоз душу мне, будто лемехами, разворотили; в самом себе усомнился я, покой потерял — вот где причина. Я знаю, тебе Марьяна, поскольку не ладим мы с ней, могла всякую напраслину на меня возвесть, и ты хочешь — верь, хочешь — нет этой слабой на мужиков бабенке, а только должен предупредить, что...
— Марьяну ты не трогай... — сквозь зубы процедил Шульгин. — Не тебе о ее чести судить.
— Ее честь с тем, кого она, как тебя, от заморозков в постели спасает...
Шульгин резко повернулся на месте, схватил Рожнова за овчинный отворот полушубка и, почти вплотную приблизив к нему перекошенное гневом лицо с люто загоревшимися глазами, угрожающе выдавил:
— Еще одно слово — и я тебя скину с дамбы!
Сняв со своей груди напряженную до судорог руку Шульгина, Рожнов передернул плечами, поправляя на себе полушубок, и приподнял сползший на глаза козырек кепки.
— Чего ты вскипел?.. — обиженно пробормотал он, — Я ж затем тебя к ней и на квартиру определял. Вдовая ведь... солдатка...
— Говори, зачем звал? — засовывая тяжелеющие руки в карманы куртки, сказал Шульгин.
Рожнов нагнулся, сломал мерзлый прутик лозы и защелкал им по голенищу сапог.
— Горяч ты больно! Боюсь, не получится у нас разговора, а жаль, на одном заводе работали, в одном рабочем котле варились...
— Ты и на заводе непыльную работу искал! К складской продукции больше тянулся, а не к станку... И в деревню не от добра сбежал: темное за собою почуял...
— Брось ты, Шульгин, свои подозрения, — неожиданно миролюбиво сказал Рожнов. — Ты же знаешь, встретил я на базаре Ульяну, полюбили мы друг друга— вот я и перебрался!
— Запутался ты в жизни и оттого злой на всех стал, — смягчаясь, сказал Шульгин. — Чувствую я, хоть и усадьба своя и на дворе, должно быть, только птичьего молока не хватает, а одинок ты, и, как всякому одинокому, каждая кочка тебе горою мерещится. Хотя ты и любишь этим козырять, а ничего у тебя от рабочего не осталось, ничего тебя с нами не роднит! Собственником ты стал, затягивает тебя хозяйство, как омут. Гляди, на дне очутишься. От людей забором отгородился — птица не перелетит, а не спасешься. Поздно будет, если люди от тебя отгородятся или же от себя отгородят.
— Тюрьмою пугаешь?
— Людское презрение хуже...
— А ты меня, Шульгин, выручи, — вдруг попросил Рожнов. — Раскрой глаза, направь, а?
Лицо его, до этого злое и бледное на лунном свету, стало вдруг сморщенным и отталкивающим, как у человека с резкой внутренней болью. Тонкие жилистые пальцы то беспокойно ломали на мелкие части прутик, то без надобности расстегивали и вновь застегивали лязгающие, как зубы голодной собаки, крючки полушубка. Шульгин окинул Рожнова недоверчивым взглядом и отвернулся.
— Если глаза не видят, не помогут ни свет, ни очки, — сказал он. — Вслепую живешь, без горизонта. Спокойной жизни ищешь?
— А ты? — сбрасывая личину смирения, ухватился Рожнов. — Ты не в свой карман получку кладешь, не свое брюхо на те деньги набиваешь? Может, скажешь, на будущий коммунизм жертвуешь? А я плюю! Что мне до того, как будут жить потомки? Я им не раб и не нанимался их благополучие устраивать! Пусть они сами о себе думают, а я сам по себе жить хочу, пока живой, понимаешь, сам! И после меня хоть потоп, хоть сгори вся земля со всей своей требухой! Знать ничего не хочу, слышать не желаю!
— Не после тебя, а и теперь ты от всего в стороне, кроме своего добра, — спокойно заметил Шульгин. — Любое в мире творись — лишь бы твое не трогали. У тебя своя хата, свои овечки, свои куры, свои гуси и утки, своя свинья и своя корова, свой сад и свой огород! Батраков тебе одних не хватает. А гражданская совесть где?
— Плевал я на твою совесть! Ею сыт не будешь. В жизни ловчить надо, изворачиваться, а не то подомнет она тебя, все кости переломает. И никто тебе руки не подаст, не поможет...
— Вам с женою все мало, все на свой двор тащите!
— А тебя завидки берут? Что с того, что ты рабочий, много тебе в том корысти? Гол, как сокол, кроме цепей своих, как в манифесте сказано, терять тебе нечего! Ни кола, ни двора, каждый куст, как зайцу, тебе дом! Знаем мы вашу диалектику, читали...
— Скупой беднее нищего — всегда нуждается, — сказал Шульгин.
— У всех людей руки с самого рождения к себе гнутся, ты только прозрей, оглядись. А мне ты их хочешь наизнанку вывернуть, чтобы сквозь них, как сквозь решето, все на землю валилось? Не выйдет!..
Шульгин сурово сдвинул брови.
— Ты, как пень гнилой, под заступ просишься. И не ходи за мной, а то я, ей-богу, по своей горячности и на самом деле могу тебя в омут скинуть!
...На рассвете, дождавшись, когда Марьяна, заметя полы и погасив лампу, ушла на ферму, Шульгин собрал свои вещи и перебрался в клуб, где трактористам временно под общежитие была отдана читальная комната.
Засунув чемодан под свободную койку, он вышел на улицу, умылся свежим снежком, прихватывая его пригоршнями с перил крыльца, и зашагал на хозяйственный двор, откуда уже доносился гул тракторов и глухие, со стоном удары молота.
В полдень, направляясь в столовую, Шульгин встретил на улице Марьяну. Она торопливо шла по укатанной тракторами дороге, задумчиво глядя под ноги и перебирая пальцами крученые кисти кремового полушалка. Падал редкий пушистый снег, и на полушалке и серой кроличьей шубке ее сверкали талые капли.
Вся зардевшись, несмело поднимая на него свои иссиня-черные, глубокие глаза, полные нескрываемого чувства, она встала к нему боком, словно уступая дорогу, и едва слышно спросила:
— Зачем вы так? Обиделись?..
Шульгин почувствовал, как немая тоска до боли сдавила его сердце.
— Что вы! Я решил, что так лучше будет, — сказал он. — От дурных языков подальше, я вас берегу...
Она невесело ухмыльнулась, не разжимая побелевших и дрогнувших губ, и, помаргивая ресницами с набежавшими слезами, печально покачала головой.
— И ничего-то вы не поняли... Разве я боюсь кого?..
5Первый, кого после недолгого своего отсутствия увидал на хуторе Шульгин, спрыгнув с селедочных бочек попутной машины на дорогу, был Рожнов.
Он сидел на лавочке у своего двора и, стиснув руками конец суковатой палки, положив на них заросший рыжей щетиной подбородок, безучастно смотрел на дорогу тусклыми, слезящимися от яркого солнца глазами. Несмотря на весеннюю теплынь, на нем был застегнутый на все крючки полушубок, подшитые валенки и неизменная суконная кепка со сломанным козырьком. Рядом с могучими — не обхватить и двум казакам! — корявыми стволами пирамидальных тополей, на фоне высокого забора он показался Шульгину маленьким, несчастным и жалким, совсем не похожим на того высокого и жилистого Рожнова, которого он знал.