Александр Бахвалов - Нежность к ревущему зверю
Прыжок был неудачным, Санин опустился на старую осину, в лесу за деревней, сильно ударился. Побаливала спина, и он не на шутку боялся, что врачи «зарубят».
И радовался, как ребенок, когда увидел в летной книжке пометку «без ограничений».
Вернувшись из госпиталя, Санин как-то обмолвился в присутствии Гая-Самари и Бориса Долотова о «некоторой поспешности», с которой покидал самолет Андрей Трефилов.
Убедившись, что включение противопожарной системы не сбило огонь, Трефилов расстегнул ремни и сказал Моисееву:
— Поскольку… у меня сегодня день рождения… я покидаю машину.
Моисеев вначале и не понял его, вопросительно посмотрел на Санина, снова на Трефилова, но затем отвел глаза, будто устыдившись, и, прежде чем Трефилов успел покинуть кресло, дал команду выбрасываться. Кроме Санина, никто из экипажа ничего, кроме того, что второй летчик с завидной оперативностью выполнил команду командира корабля, не понял в поведении Трефилова.
Однако ускользающая от формальных определений вина Трефилова, с точки зрения обязанности второго по значению члена экипажа, заключалась не в букве инструкций, а в летной этике. Покинь он машину вместе с командиром, когда на борту не останется никого, кроме них, и Трефилов, может быть, и по сей день работал бы на фирме. Да и Санина, человека по натуре мягкого и терпимого, несколько обескуражило то, какой оборот приняла эта история год спустя с нелегкой руки Бориса Долотова. На первом этапе испытаний «семерку» вел Долотов, вторым летчиком назначили было Трефилова. Но Долотов, которому всегда было все равно, с кем летать, на этот раз отказался работать с Трефиловым. С кем угодно, кроме него. Дело дошло до объяснения в кабинете Данилова.
И тут не только все решилось, но и все, кому довелось при этом присутствовать, немало были удивлены тем объяснением сущности характера Трефилова, какое в очень немногих словах дал Борис Долотов, человек, как будто и не замечавший никого за пять лет пребывания на фирме.
Если Гая-Самари можно было отнести к категории «модников-скромников», кем веяния моды вводились с оглядкой, осторожно: чуть длиннее пиджак, ярче галстук, немного уже или слегка расклешены брюки, то Андрей Трефилов принадлежал к «модникам-эксцентрикам», на ком появляется все самое модное, яркое, еще непривычное глазу и оттого бросающееся в глаза. Казалось, этот человек свободное от работы время только и занимался тем, что искал какой-нибудь галстук «павлиний глаз» или невообразимую замшевую куртку со множеством карманов и бесконечными застежками-«молниями», и чтобы на подкладке были золототканные ярлыки, стилизованные под средневековые геральдические щиты. Он первым принимался носить пальто с накладными карманами, пыжиковую шапку, туфли с носком веретеном, обтягивающие икры брюки, пестро расцвеченные сорочки, доставал неведомо где паркеровские ручки, африканских чертиков для украшения лобового стекла машины, зажигалки из Японии, носил тончайшие часы на массивном золотом браслете, запонки с цыганскими висюльками, зажим для галстука в виде полицейских наручников и даже сигареты умудрялся курить «оттедова»: то с изображением верблюдов на пачках, то герцогских корон чуть ли не из Новой Зеландии.
— За тебя можно получить хар-рошие деньги! — сказал ему однажды Костя Карауш.
— Да?
— Ага. На одесской барахолке…
— Полегче, радист, я тебе не Козлевич, — отозвался Трефилов с неожиданной злобой, нацеливая на Карауша маленькие глазки из глубоких глазниц под выпуклым, с залысинами лбом.
— А кто спорит? — парировал Костя. — Козлевич понимает шутки…
— Здесь все свои, — начал неприятный разговор Данилов. — Вот Донат Кузьмич, Андрей Федорович… Товарищ Долотов, объясните нам… э… причину вашего несогласия с кандидатурой Трефилова па место второго летчика.
Борис Долотов сидел через стол от Трефилова и сразу после вопроса Данилова сказал своему визави:
— Ты скис.
— То есть? — насмешливо улыбнулся Трефилов, откинувшись на спинку стула и засунув руки в карманы.
— Выдохся. Что в тебе было, называется куражем. Кураж испарился, и ты скис. Промотал все, пережил самого себя.
— Интересно… Какой кураж? Чего испарилось?
— Все, что было.
— А чего было?
— Сначала был свет, как в божий понедельник. Я тебя по училищу помню, хоть ты был и не моим инструктором. Ты и там искал, где бы повыше забраться, любил, чтобы тебя видели. В тебе всегда было два человека. Один умел летать, а другой не верил этому. До сих пор ты доказывал ему, что стоишь столько, сколько платят за самого лучшего. Но это непросто — все время доказывать самому себе, что ты не хуже лучших. И осталось одно, что до поры кое-как помогало тебе… самовыражаться…
— Что?
— Деньги.
— Ха! — Трефилов внимательно посмотрел на Данилова.
Смущенный Данилов хотел было вмешаться, но Долотов упредил его.
— Да, деньги. Не от скупости, не для кубышки или чтобы купить пароход, а для щедрости — вот я какой: угощаю всех, кто под руку попадется, даю взаймы направо и налево. В твоем доме так и говорят: хороший человек этот летчик, никому не отказывает. Но какая это заслуга — дать, а потом взять обратно? Чем тут восхищаться? А поскольку восхищения в глазах ближних ты не видел, твоя щедрость кончилась. Все, ты выпотрошился. Героя не заработал, а щекотать самолюбие мелочишкой — скучно… Вот ты и скис, работаешь теперь по инерции, как умеешь давно, потому что заряжаться тебе нечем, и верх в тебе все больше берет тот, другой. Поэтому я и не хочу летать с тобой… Чтобы ты ненароком вместо выпуска противоштопорного парашюта не включил его сброс…
После этого разговора Трефилов сам отказался летать с Долотовым, а когда почувствовал, что никто не считает того неправым, перевелся на другую опытную фирму, но и там пробыл недолго — ушел на серийный завод.
— Так может говорить только человек, который и самому себе ничего не прощает и не простит, — сказал Гай Лютрову.
— Долотов не станет ждать суда посторонних, чтобы почувствовать угрызения совести. Но ведь так и надо, а, Леша? — спросил Гай и сам себе ответил: — Так и надо.
Вскоре после возвращения из госпиталя Санина назначили штурманом на «С-04». К тому времени Лютров достаточно хорошо знал Сергея, чтобы не сомневаться, что ему повезло со штурманом. А это много значило для него в ту пору: многоцелевой двухместный перехватчик «С-04» был первой опытной машиной Лютрова, которую он вел «от» и «до», хотя работал на фирме седьмой год. Но задолго до того он уже имел некоторое представление о человеческих качествах Сергея Санина.
Душевная избирательность сложна. Подчас довольно очень немногого, чтобы проникнуться расположением к человеку, и ровным счетом ничего не нужно, чтобы он вызвал в тебе неприязнь. Достаточно всего лишь однажды дать человеку понять, что ты на его стороне, а ему оценить это, и вам обоим будет легко друг с другом всю жизнь. Они вместе могли налетать не одну сотню часов на «С-04», но их дружеские отношения, возможно, так и не переросли бы в братскую привязанность, если бы не тот неприятный для Лютрова часовой полет в марте 1953 года, накануне смерти И. В. Сталина.
В ту пору готовилась к серийному выпуску одна из первых реактивных машин Соколова — «С-4», на которой вначале летал Тер-Абрамян, а потом все понемногу. Завод изготовил предсерийный вариант, предназначенный для доводочных испытаний на летной базе фирмы. Нужно было сделать несколько полетов, чтобы снять аэродинамические характеристики крыла после небольшой модернизации.
За машиной направили Лютрова и Санина.
Вылет был назначен на девять часов утра, а накануне вечером заводские летчики устроили им «прием», где они с Сергеем «позволили себе» приложиться к бутылке со звездочками.
И хоть тогда Лютрову шел двадцать восьмой год, а может быть, именно поэтому, выпитого оказалось достаточно, чтобы после взлета, в наборе высоты, он потерял пространственную ориентировку. Такого с ним не бывало со времен учебы в летном училище.
Когда это психофизиологическое состояние охватывает летчика, да к тому же одного в кабине, оно действует, как изматывающее сновидение: ты повис над бездной, изо всех сил стараешься не сорваться, и в то же время нечто подсказывает тебе, что спасение именно в падении, а нелепость такого выхода только кажущаяся.
Облачность началась с высоты около семидесяти метров, и как только самолет вошел в нее, Лютров почувствовал, что машина завалилась в глубокий крен па правое крыло. По приборам же все было нормально — угол набора, небольшой креп.
Но он не верил приборам, в том-то и штука — очевидность была в нем самом, а не в показаниях черных циферблатов с белыми стрелками, они не могли переубедить его, сознание как бы раздваивалось, он едва сдерживал себя, так велико было искушение «выровнять» машину по собственным представлениям о ее положении относительно земли. Кресло под ним, кабина, крылья — все находилось под немыслимым углом к линии горизонта, — и ощущение это не только не проходило, но становилось агрессивнее, требовало действий…