Судный день - Виктор Михайлович Кононов
В коридоре Тамару встречает свекровь. Она в старом мужском пиджаке, в платке, темнолицая, со сморщенными губами, ходит, полусогнувшись: у нее радикулит. Свекровь бренчит пустыми ведрами, переставляя их, и бубнит:
— Заждалась тебя… Чего так поздно?
Она всегда так ворчит, и Тамара никогда не обижается на нее.
— Мам, ты посиди. Я все сделаю, — бросает Тамара и заходит в переднюю небольшую каморку; вся комната разделена на две половины дощатой перегородкой.
— А-а, медик объявился, — слышится из другой половины голос Мишки.
Тамара снимает кофту и туфли и входит к мужу. Он стоит перед зеркалом и старательно причесывается. Выбритый, мокроволосый, еще красный после бани, с тугой шеей, в майке и отутюженных брюках, он сейчас чем-то нравится Тамаре. Она щиплет его за плечо.
— Спокойно, медик, — говорит он и, не поворачиваясь, обхватывает сильной рукой стан Тамары, приподымает ее и несет к дивану.
— Ну, хватит, хватит, — отбрыкивается Тамара, вырывается из клешневатых рук Мишки и бежит в переднюю.
Потом она моет пол, обмакивая швабру в ведро с водой. Мишка переставляет стулья, передвигает стол и смотрит на жену. Когда она нагибается, он видит выше колен ее нежно-белые стройные ноги. Мишка скалит в улыбке свои молочного цвета крупноватые зубы и говорит:
— Какие мы, мужики, дурни!
Она плескает на пол сивой водой и удивленно взглядывает на Мишку.
— Чего ты там бормочешь?
— Я про то, — усмехнулся он, — что вы нас, мужиков, только вот этим и берете…
Тамара разгибается, одергивает платье и краснеет.
— И не стыдно тебе?
— Не поняла ты меня… — вздыхает Мишка притворно.
Тамара шлепает шваброй, переступает босыми ногами по мокро-грязному полу и спрашивает:
— Корове травы накосил?
— Корова, куры, кабан… — опять вздыхает Мишка. — Взял бы кусок динамиту и — фук!
— Скажи мне, а чего бы ты хотел?
— Ты это знаешь не хуже меня…
Мишка небрежно отшвыривает ногой скатанную валиком самотканую дорожку, Тамара уже ленивей трет пол шваброй, молчит, и ей почему-то становится тоскливо. Вот этим у них всегда все кончается. После армии вернулся Мишка в родной поселок, и стало ему все тут как будто не так; выпив, он всегда хвастается, что видел места получше и покраше, а тут медвежий угол, дыра. И теперь вот все собирается уехать в те заветные места. Мишка домывает пол, выносит грязную воду, а Тамара с подойником идет в хлев. Свекровь сидит на лавочке под окнами дома и крошит хлеб юрким молодым курочкам. Курочки теснятся, часто и быстро долбят клювами, хватая кусочки хлеба.
Свекровь смотрит на невестку и наставляет:
— Сиськи корове не попорть. Потиху дой.
По занавоженным доскам Тамара заходит в хлев. Корова тянется к ней мордой и тычет в руку мокро-скользкими ноздрями. Требует хлеба. Тамара дает ломоть хлеба корове, гладит ее выпуклые бока, присаживается на стульчик и осторожно трогает соски. Корова бьет хвостом, поворачивает морду и косится огромным студенисто-лиловым глазом на Тамару. Тонкие тугие струйки молока звонко разбиваются о дно подойника. Доит Тамара, а сама не может избавиться от гнетущего чувства обиды на кого-то… Она рисовала себе эту жизнь по-другому, думала, что всегда будет жить тем, чем живет и он, Мишка, а он будет заботиться о ней, будет нежным с нею… Все это теперь кажется ей таким запутанным, и отчего-то гложет обида, и Тамаре хочется заплакать и высказать всю свою горечь хоть кому-нибудь, хоть этой доброй, смирной буренке.
Вечером в клубе они смотрят кино. Тамара изредка поглядывает на Мишку сбоку. В бледно-синеватом, меняющемся свете, исходящем от яркого луча проекционной установки, лицо Мишки кажется ей чужим. Она чувствует, что ему сейчас покойно и приятно. У него обычно такое настроение бывает, когда он в меру выпьет. Тамара смотрит на экран и смеется, когда в зале вспыхивает смех, но в душе у нее пусто. Иногда она косится на дверь, и ей кажется: вот сейчас войдет Вадим Станиславович, и все переменится, как будто кто заполнит эту пустоту. И она ждет этой минуты, хотя чувствует, что он не придет уже; волнуется, представляя, как она увидит его и как будет делать вид, что она счастлива с мужем… Но она будет счастлива тем, что он здесь, что он пришел, быть может, ради нее… Но дверь не открывается и никто не входит, и рядом — Мишка, а на экране седоволосый мужчина разбивает бутылку о голову сутенера, и в зале смеются, и Тамара смеется, не понимая своего натянутого смеха и себя.
Возвращаются они из клуба в темноте. Идут переулком. Света тут нет. В поселке освещается только главная улица. Впереди, присвечивая фонариком и выбирая места посуше, идет Мишка. Сзади за ним, стараясь не отстать, шагает Тамара. Лужи при свете фонарика кажутся темными озерцами, а подойдешь — мелкая ямина залита мутной водой. Осветив лужу, Мишка предупреждает:
— Гляди не сунься, милаха…
Говорить им не хочется, так как обоим кажется, что все уже давным-давно переговорено, а то, что у нее на душе — это тайник, который крепко-накрепко заперт от мужа.
— А кино-то, кино? — сам себя вопрошает Мишка. — Мура! Старик перевоспитывает проститутку!.. Вай-вай! — И Мишка сочно сплевывает.
Он неприятен сейчас Тамаре, и она молчит. У дома Дыбина они жмутся к забору, опасаясь соскользнуть с узкого бережка в лужу. Круг света скользит по темной воде, по желто-зеленому бережку, по влажным, покрытым бархатной плесенью доскам забора, и вдруг кружок света резко вскидывается кверху, в небо. Мишка оступается и бухается обеими ногами в лужу, взметнув фонтан грязи. Он ругается, выскакивает из лужи, и, выбравшись на сухое и осветив грязные ботинки, мокрые, заляпанные брюки, начинает поносить Дыбина:
— Куркуль! Хряк рыжий! Обгородился — не пройти!
— Тихо ты, — шепчет Тамара. — У них свет горит…
— Мне начхать на них! — гремит Мишка и топает то одной, то другой ногой, отряхивая грязь с ботинок. — Весь бы свет обгородил, все захапал бы…
Тамара пугается громкой ругани разъяренного мужа, толкает его в спину и шепчет, чуть не плача: «Иди ты домой, иди». Ей чудится, что в окнах соседей вот-вот зажгутся огни, люди выйдут на улицу, начнут слушать…
Дома, расхаживая в одних трусах по самотканым дорожкам, Мишка бушует пуще прежнего:
— Он живет… Разве он живет, этот ваш Дыбин? Провались она, такая жизнь! Не могу в этой дыре… Уеду хоть куда! Пропади оно все пропадом!
Свекровь, лежа на печи, кряхтит и приговаривает:
— Храбер ты не в меру… Гляди,