Николай Сухов - Казачка
В ее затуманенном сознании порою пробегали в беспорядке все те же постоянные и неизбывные мысли — о Федоре, о брате. После того как ей удалось отправить Федору письмо, и в особенности после родов, она все время находилась в состоянии какого-то безотчетного и напряженного ожидания перемен в своей жизни. Когда перемены придут и какие — она и сама не знала. Но надежды на это, окрыляя бодростью, ее не покидали. Правда, теперь дни коротать ей стало значительно легче, чем прежде. Не говоря уже о том, что сам по себе ребенок принес ей неисчислимые радости, она стала за ежечасными о нем заботами рассеиваться и забываться. То, что от брата Пашки до сего времени не было никакой весточки, ее тревожило. Неужто он ни о чем еще не слышал и ничего еще не знает? Или — страшно подумать — неужто он, услышав, почтет, что все правильно, и ничего не скажет? (Она не знала о том, что ныне утром в хуторском правлении Трофиму передали письмо — от Пашки на ее имя — и тот, прочитав его дорогой, на мельчайшие кусочки разодрал и втоптал в снег.)
У котика у кота была мачеха лихаВсе лиха-ая, лиха, неразвытливая…
Трофим, по установившемуся за последнее время обычаю, пришел на заре. Надя слышала, как в коридоре громыхнули засовы, зашуршали шаги, и Трофим, приближаясь к спальне, что-то пробурчал (двери молодому хозяину всегда открывал кто-нибудь из работников). Боком пролез в двери, покачнулся и, нетвердо ступая, прошагал к сундуку. Долго пыхтел, чихал, сопел, сидя на сундуке и разуваясь. Каблук правого сапога, задеваемый за носок левого, все время соскальзывал. Трофим сунется вперед, ругнется шепотом и снова начинает прилаживаться. Надя, не глядя на него, склонялась над зыбкой, баюкала ребенка и чувствовала, как по телу ее разливается озноб, хотя в комнате и не было холодно.
А я котику коту за работу заплачуИ кувшин молока, и краюху пирога…
Если раньше к домоганиям Трофима она относилась с каким-то равнодушием и тупым безразличием, покоряясь злому року, выпавшему на ее долю, то теперь, после родов, эти домогания для нее стали мучительной пыткой. И не то чтобы она боялась от него забеременеть — нет, об этом она как-то не думала, — просто его ласки выносить уже не могла.
Трофим наконец разулся, разбросал с себя одежду и подошел к кровати. От него густо пахло спиртным перегаром. Широченные — не по росту — ступни его были красные, как у гуся, — видно, долго бродил где-то по улицам и ноги захолодали в сапогах. Надя, внутренне содрогаясь, вся сжалась и молча отодвинулась на край кровати. Думала, что тот, как всегда, ляжет к стенке. Но Трофим отвел локтем зыбку и сел рядом.
— Ну, мы ныне… гы-гы… и гульнули! Здорово! — пьяно смеясь чему-то, сказал он дружелюбно и свою холодную каменную по тяжести руку положил на ее плечо. Был он сегодня в хорошем расположении духа. Надя осторожно сняла его руку и нагнулась, будто затем, чтобы поправить на ребенке одеяло.
— Гы-гы… ну и здорово! — продолжал смеяться Трофим, видно вспоминая что-то забавное.
— Вот и хорошо. Ложись. Никак, светать скоро будет.
— Здо-орово! Куда к… черту! — Он зевнул, почесал свои мускулистые волосатые ноги и, когда Надя опять села на кровать, обнял ее, прижался к ней.
— Ложись, ложись! От тебя водкой прет — тошнит! — Она хотела было привстать, но Трофим держал ее крепко. Все плотнее прижимаясь к ней, он мокрыми губами елозил по ее шее, ловчился поцеловать.
— Ну уж, так уж… тошнит. Чего я… Ну, выпил немножко… — бормотал он, все больше наваливаясь на нее и втягивая ее на постель, — Вместе давай. Я вместе хочу.
Ребенок выронил изо рта соску и, просыпаясь, захныкал. Надя снова попробовала привстать, но Трофим не пустил.
— Отстань от меня! — раздраженно сказала она. — Мне нельзя ложиться — мальчишка не спит.
— А я хочу! — заупрямился Трофим. — Хочу! А найденыш этот пускай сдохнет.
Надя напряглась, пытаясь освободиться, но сил не хватало.
— Отстань от меня! — вскричала она со слезами в голосе.
Но в голове Трофима уже помутнело — он был вдвойне пьян. Тяжело дыша и обдавая Надю удушающей вонью табака и водки, он властно и грубо облапил ее…
— У-а-а, у-а-а!.. — надрывался криком ребенок.
В скомканной рубашке, вялая, беспомощная, с обескровленным лицом, Надя поднялась с кровати. Жгучая горечь и омерзение с небывалой силой охватили ее. «Головушка моя бедная!» — прошептала она. Неуверенным движением вытащила из зыбки ребенка, прижала его к себе да так, присев на край постели, и замерла. Мальчуган ротиком поймал сосок, часто-часто зачмокал губами и все перебирал малюсенькими мягкими пальчиками грудь матери.
Трофим пластом упал на подушки, натянул на себя одеяло. «Ну и здорово!» — еще раз пробурчал он. И захрапел.
Надя сидела в немом забытьи, оцепенелая. Ребенок заснул на ее руках. В комнате притаилась тишина, прерываемая редкими всхрапами Трофима. Откуда-то издалека прилетел одинокий петушиный вскрик и потревожил Надю. Усилием воли она стряхнула с себя оцепенение и поднялась. Плывущим взглядом повела по комнате, засиненной полумраком. Как все здесь чуждо ей и противно! И эти невысокие, глухие, с тяжелыми — на болтах — ставнями окна, которым, кажется, не хватает только решеток. Никогда раньше не приходилось ей видеть таких железных, внутрь, сквозь стену, болтов. Там, где она выросла, воров не боялись и нужды в железных сторожах не было. И эта бокастая, громоздкая, на визгливых пружинах кровать, по углам которой блестели огромные под цвет золота шары, а вздувшаяся перина нагло глядела из-под простыни необычайно яркими махровыми краями. И главное, он — этот кургузый, толстый, свернувшийся под одеялом человек, который ничего в ней, кроме страха и омерзения, не вызывал.
Решение, вспыхнувшее в ее сознании, было внезапно. Отчета себе в том, что ждет ее там, за порогом, который она решилась переступить, она не отдавала. Пусть там будет все что угодно, лишь бы не видеть и не слышать этих противных, растоптавших ее счастье людей!
Торопливо, но бережно, так, чтобы не разбудить мальчугана, она положила его в зыбку, всунула ноги в стоявшие подле нее валенки и схватила юбки. Руки ее дрожали, и она плохо владела ими. Так же плохо понимала она то, что делала: погода стояла сырая, изморосная, и надо было надевать не валенки, а штиблеты. Но сейчас ей было все равно. Надвигался рассвет, и каждую минуту могли встать работники и Наумовна. Ребенка она завернула в байковое одеяльце, а сверху — в полы накинутой на плечи шубы; под мышку взяла скудный, с детским бельишком, сверток. О тех вещах, первоочередных, которые понадобятся ей самой, она не подумала. Да и некогда было думать. И не могла. Как бы прощаясь, с тоской взглянула на свой девичий полинявший сундук, хранивший ее немудрые наряды, на покачивающуюся зыбку — это было все родное ей в этой комнате — и потихоньку вышла из спальни.
Через огромный пустой зал, где хозяева иногда принимали гостей, она прокралась в теплый коридор, и густая темь залила ей глаза. Пахло просыхавшей одеждой и обувью. В углу надсадно верещал сверчок. Из комнаты свекра и свекрови доносилось сонное дыхание. Боясь повалить в темноте что-нибудь и наделать шуму, Надя ощупью пробралась по-над стенкой к двери и, сняв крючок, открыла ее. В холодных сенях в суматохе она едва не столкнула пустые, стоявшие на скамейке ведра. Загремев ими, успела придержать их рукой.
Теперь оставалось самое трудное: открыть четвертую, наружную, дверь, запертую двумя тяжеленными засовами. Мысленно умоляя ребенка не плакать, она с трудом оттянула нижний засов, и вдруг ей почудились шаги и кашель в теплом коридоре. Вся трепеща, она нашарила рукой железную полосу, дернула ее и, выронив из-под мышки бельевой сверток, путаясь в полах шубы, сбежала с крыльца. Знобкий предрассветный ветер плеснул в ее горячее и потное лицо крупой и мелким дождем.
Уже будучи далеко от двора Абанкиных, она перевела дыхание и насторожилась — не гонятся ли за ней? Но услышала только протяжные петушиные крики да свое колотившееся, готовое вырваться наружу сердце. Шагнула к низенькой под соломенной крышей хатенке. С нее, шурша и булькая, падала капель. Полы дубленой шубы были так мокры — хоть выжми, а валенки набухли и отяжелели. Она только тут заметила, что одеяльце на ребенке почти развернулось и он, прижатый к груди, часто вздрагивал всем своим маленьким тельцем, крутил головой. «Бедненький! За что же ты-то еще принимаешь муки?» — с невыразимой болью в сердце подумала она. Прислонилась к выдававшемуся в стене бревну, укутала ребенка и, поразмыслив с минуту — куда же теперь? — медленно, обходя лужи, свернула в узкий глухой переулок, пугавший ее непроглядным мраком.
* * *Утром Надя проснулась поздно. Сквозь тусклое, запотевшее окно пробивались лучи солнца, падали на зеркало и, дробясь, жидким отблеском озаряли ее лицо. Еще не придя в себя, она повернула на подушке голову и потянулась. В ногах у нее загромыхали табуретки. Сундук, на котором она лежала, был короткий, и к нему, чтоб удлинить постель, были приставлены табуретки. Надя открыла глаза и, недоумевая, — где это она? как сюда попала? — осмотрелась.