Галина Николаева - Жатва
Странно было видеть, как неуклюже и старательно эти огромные ладони мнут маленький дрожащий листок, как он не поддается им и, помятый с краю, остается гладким посредине.
Колхозники смотрели на председателя, ожидая, а он не замечал десятков устремленных на него взглядов, погруженный в задумчивость. Андрея удивил этот непонятный «уход в себя» на глазах у всего собрания.
— Что ж ты медлишь? — тихо спросил он.
Почти одновременно раздался удивленный вовглас Василисы:
— Василь Кузьмич, иль тебя в сон сморило? Василий встрепенулся. Сизо-черная прядь взлетела надо лбом. Руки сжались так, что еще сильнее посветлели ногти.
— Товарищи, последним вопросам на повестке дня стоит освобождение Кузьмы Васильевича Бортникова от работы на мельнице.
— Вот те и раз!
— Это по какой же причине? — Это почему же?
— Согласно поданного им заявления… — глухо сказал Василий.
— А по какой же причине подано заявление?
— Чего это ты надумал, Кузьма Васильевич?
— Что прописано в заявлении? Почему отказывается?
— Согласно плохого состояния здоровья… — еще глуше прозвучали слова Василия.
— Да что с ним попритчилось?
— Какая хвороба напала?
— Так что годы его и здоровье вообще… — Василий мучительно мял в руках бумажку.
— Пускай сам расскажет!
Все учуяли неладное и смотрели то на отца, то на сына. Старик сидел, сгорбившись, весь темный, с ярким сиянием седины над смуглым лицом. Глубокие морщины пересекали его словно выжженное и обуглившееся лицо. Колхозники привыкли видеть его статным, величественным, с особым выражением важной благожелательности в черных глазах, и теперь всех поразило его внезапное одряхление. Дряхлость ощущалась не в согнутой спине и не в глубоких морщинах, а в беспомощном, страдальческом, неспокойном выражении лица. Такое выражение бывает у больных, когда и боль, и страдание, и брезгливость к самому себе, и беспомощность смешиваются в одно непереносимое, угнетающее чувство.
Это беспомощное лицо старика особенно бросалось в глаза рядом с гневным, горящим лицом Степаниды, не спускавшей с Василия пронзительных и ненавидящих глаз. Василий не смотрел ни на кого.
«Что-то есть между ними», — невольно подумали многие. Стало тихо. Одна Фроська ничего не почувствовала, подпрыгнула на подоконнике и голосом, неприятно звонким в тишине, крикнула:
— Кузьма Васильевич, иль тебе на мельнице блины с пирогами надоели? Ты меня позови, я до них охотница.
— Кши ты, сорока на заборе! — одернул ее Матвеевич.
— Тут дело серьезное. Кузьма Васильевич, просим рассказать, какая такая причина твоего ухода.
— В заявлении всё указано…
— Ты что же, вовсе переходишь на больничное положение?
— Вовсе отказываешься работать?
— Нет.
— Так как же так? Какую же тебе работу легче мель-никовой?
— Сиди себе да слушай, как вода шумит, — вступилась Василиса, — мешки ворочать — у тебя помощник есть. Ты колхозу как специалист надобен.
— Таких мельников, как Кузьма Васильевич, по всему району поискать! — елейно пропела Ксенофонтовна. — Василий Кузьмич, что ж ты не уговоришь отца порадеть для колхоза?
Отец и сын не смотрели друг на друга. Что-то неуловимое, трагичное было в их лицах, одинаково смуглых, с одинаковыми черными надломленными бровями. В комнате стало очень тихо.
— Прошу меня освободить… — глухо повторил старик. Его горький вид встревожил колхозников:
— Да что же это такое?.
— Уж не обиделся ли ты ненароком?
— Не сказал ли тебе кто пустого слова?
— Уж не по оговору ли решил уйти? Старик поднял глаза.
— Батюшка, Кузьма Васильевич, — взволнованно и жалостливо заговорила Василиса, — что ж ты всякого пустого слова слушаешь? Да кто тебе причинил этакую обиду?
Старик молчал, и колхозники поняли, что нащупали истинную причину его отказа. Сразу зашумели, заговорили.
— Собака лает — ветер носит!
— Мы тебя не первый год знаем!
Старик встал. Взгляд его был мучительно тосклив, беспокоен. Руки старчески дрожали, вздрагивали ресницы, подергивались губы, щеки. Все лицо его как-то дряхло, старчески трепетало. Он ловил губами воздух.
— Прошу меня освободить… Так что я… — он сглотнул, хотел что-то сказать, но Степанида дернула его за руку и почти силой усадила на место.
Василий теперь поднял глаза и, не отрываясь, смотрел на отца, забыв о себе, о колхозниках, о том, что он должен вести собрание.
— Что ж ты не руководишь собранием? — тихо сказал ему Андрей. — У тебя все самотеком идет.
Василий взял себя в руки:
— К порядку, товарищи! Кто хочет высказаться?
— Прошу слова! — встал Пимен Яснев. Невысокий, очень стройный, он был, по-молодому легок, сдержан в каждом движении. У него было тонкое, строгое лицо с постоянным выражением напряженной внутренней жизни. Во время войны он прославился тем, что отдал в фонд обороны все свои сбережения — тридцать тысяч.
Его, одного из лучших работников и одного из самых надежных людей колхоза; слушали с особым вниманием.
— Товарищи, — начал он по обыкновению очень тихо. — Кузьма Васильевич своими руками отремонтировал всю мельницу. С тех пор, как он стал мельником, мельница наша начала работать без поломок и с доходом. Это все нам известно. Второго такого специалиста нет в колхозе. А что касаемо оговоров, то на чужой роток не накинешь платок. Мы с Кузьмой Васильевичем на одной улице прожили с пеленок до седых волос. Мы его знаем. Нет у нас в колхозе такого человека, чтоб не увидел от него добра и помощи. Опять же на мельнице надо не только специалиста, но и твердого человека, чтоб не соблазниться на легкую наживу. Всем колхозом просим мы тебя, Кузьма Васильевич, не бросай работу.
Слово взял Тоша Бузыкин. Он сдвинул фетровую шляпу на затылок, засунул руки в карман.
— Товарищи! — говорил он. — Колхоз наш идет на подъем, и каждый человек должен быть на своем месте. Еще нам, как и всему государству, предстоят трудности, и послабления делать нечего! Товарищи, я полагаю, как идет наше внутреннее и международное положение (при этих словах Тоша покосился на Андрея — и мы, мол, не лыком шиты), как идет наше международное положение, то хорошими мельниками кидаться нельзя! Предлагаю заявление Бортникова оставить без последствий!
Ему захлопали. — Вопрос ясен!
— Голосуй, председатель!
— Чего там! Не принимать отказа.
— Голосуй, Василь Кузьмич, да кончай собрание. Который час сидим. Пора домой.
И снова встал старик Бортников и снова повторил:
— Прошу меня освободить…
— Да почему?
— Из-за чего, чудак человек? — Назови свою причину.
— Так что… мне… не доверяют… Так что… прошу освободить…
— Доверяем мы тебе.
— Голосуй, председатель! Чего говорить!
— Доверяет тебе колхоз.
— Кто тебе не доверяет?
— Я не доверяю… — смятая бумажка вмиг потонула в кулаке Василия и тут же выпала. И обессиленные ладони неуклюже упали на дощатый стол. Снова стало тихо.
Фроська как раскрыла рот для очередного выкрика, так и позабыла закрыть.
«Так вот оно что! — думал Андрей. — Вот почему он мучился».
Василий и жалел отца и понимал, что поступить иначе не может и не смеет. Он не рад был жизни в эту минуту. Правая рука ухватилась за ручку, переломила ее и сжала так, что перо впилось в испачканную чернилами заскорузлую ладонь.
Андрей взял обломок из его рук.
— Почему не доверяешь отцу! Говори, что знаешь! — потребовала Любава.
— Бей уж, коли замахнулся! — истерически выкрикнула Степанида.
Она высоко вскинула голову, щеки ее рдели, взгляд бил в лицо Василию ненавистью, на побледневшем лбу выступили четкие дуги бровей. Встретившись с опасностью, она, как всегда, пошла на нее грудью.
И еще заметнее на глазах у всех одряхлел и ослаб старик. Не было в нем ни гнева, ни ненависти, ни страха. Беспомощными и слезящимися глазами ребенка он смотрел на сына, словно, наперекор событиям, только в нем искал спасения. Стыд мучил его. Люди все вместе шли вперед. Как же случилось, что именно он, всеми уважаемый Кузьма Бортников, превратился в камень на их дороге?
Андрей тихо сказал Василию:
— Расскажи собранию, в чем дело, Василий Кузьмич.
Василий встал.
— Я скажу… — передохнул он. — Я сейчас скажу… На той неделе привозили молоть гречу для детского дома… А через несколько дней у бати угощали меня гречишниками… А гречки у него до этого не было… и купить ее тоже негде… — Василий стоял на виду у всех, искал еще слов, но не находил и не догадывался сесть. Не было в комнате ни одного лица спокойного или равнодушного. Даже лицо Ксенофонтовны утратило свое обычное, мелочное и хитрое выражение. Сползли, как маска, подозрительный прищур, елейная улыбка. Обнажилось лицо человеческое, горько взволнованное.