Галина Николаева - Жатва
— Не имеете вы законного права исключать, если у Павки выработан минимум трудодней! А на правление он не являлся по причине грыжи.
— Ваше слово впереди, гражданка Конопатова. Это свое решение правление выносит на ваше обсуждение, товарищи. А что касается прав, то имеем мы права на исключение лодырей и злостных дезорганизаторов колхоза.
— А и куда же мы денемся, по-вашему?!
— Куда хотите, — жестко ответил Василий. — Кто желает высказаться, товарищи?
Колхозники молчали. Конопатовых не любили, но все же они были «свояки», люди, с которыми прожили бок о бок всю жизнь.
— Это как же так? — заговорила Полюха, ободренная общим молчанием. — Всю жизнь здесь жили, сколько лет в колхозе состояли, а теперь ступай, значит, куда глаза глядят? Тебя вон нонче по весне не было в колхозе, а кто близ Козьей поляны сеял? Наш старик сеял! Старик немощный, полное его право не работать, а он добровольно выходил сеять от своей сознательности.
— Правильно! Это было!
— Сеял старик!
— То-то вот! Сеял! Этаки-то порядки заводит наш новый председатель, — перешла Полюха от обороны к. наступлению. — Да я при Андрее Петровиче скажу, этак весь колхоз разогнать можно. — Полюха сделала. сладкое лицо, словно хотела сказать Андрею: «Мы с вами двое тут образованные и понимающие друг друга людей».
Слово взял Матвеевич:
— Я так полагаю, товарищи колхозники, что исключать покамест не следует, а дадим мы Конопатовым последнее предупреждение. Как-никак, люди здесь родились, здесь весь век прожили. Жалко людей, конечно. Тем более, это верно, несмотря на свою немощь, выходил старик Конопатое по весне сеять. Проявил полную сознательность.
— А я вот скажу, какую он проявил сознательность! — с неожиданной горячностью и непривычным гневом вступилась обыкновенно молчавшая на собраниях Василиса. — В ноги себе заставил поклониться, бессовестный старик! Весной видим мы с Танюшкой, что земля пересыхает. Срок уходит, солнце горячит, а у нас в бригаде полполя: не сеяно. Сердце обрывается глядеть! И сеягь некому! Павка со своей грыжей в Угрень уехал. Он все эдак угадывает. Как сев либо уборка, так он в Угрень грыжу везет. Пошла Танюшка к старику Конопатову: иди, мол, сеять. Нейдет! Не могу, говорит. Больной, говорит, ноги не ступают! Раз она к нему сходила, два сходила — не поддается! А сам целые дни за лыком ходит. Это он может! На это у него болезни нету. В третий раз сходила к нему Танюшка—опять нейдет. Тогда я скрепила сердце и пошла ему, аспиду безжалостному, в ноги кланяться. Положила я ему земной поклон. Поклонилась я ему чин по чину до самого полу, да и говорю: «Сделай милость—поди сеять! Беда пришла! Земля, родима-матушка, не сеяна пропадает! Колхоза тебе не жалко, так хоть землю пожалей!» Ну, тут, правда, он осовестился, пошел, сеял до вечера. Так разве это сознательность, чтобы людей заставлять в ноги кланяться?
Взволнованная и сердитая, Василиса села на место.
— Так, значит, вы поддерживаете предложение об исключении Конопатовых из колхоза? — спросил ее Василий.
— Этого я не определяю, — сразу смякла Василиса. — Я только к тому говорю, что сознательности в них нет ни на ломану полушку. А так-то, конечно, жалко людей. Пускай их живут! — закончила она вполне миролюбиво. Опасности в Конопатовых она не видела. Сравнивая свою прежнюю жизнь с теперешней, она хорошосознавала, что она, старая, одинокая старуха, менее беспомощна и одинока, чем в молодости. Внуки ее были учителями, агро номами. Было у нее что подать на стол, что надеть на себя, а главное — сама она была нужным и важным в колхозе человеком. Она считала свое счастье незыблемым, и никакие Павки Конопатовы не страшили ее. От этого бесстрашия, уверенности в своем завтрашнем дне и природной незлобивости шло ее мирадюбие и добродушное отношение к Конопатовым.
— Жалко! Детные ведь! — вздохнула она напоследок. — Жалко! Детные! — с сердцем сказала Любава.—
И как у тебя язык поворачивается, Василиса? Через таких, как они, колхоз рушится. Тебе их жалко, а меня ихние насмешки насквозь прожгли!
В последнем письме муж писал Любаве: «Иду я в бой за Родину и за наш любимый Первомайский колхоз». Любава никогда не забывала этих слов, и сердце ее закипало при каждой обиде, нанесенной колхозу. Она никому не говорила об этом, но именно поэтому столько гнева и жара было в ее словах.
— Мне ихние насмешки слушать — ровно крутым кипятком плеснуть на сердце! Осенью мы жнем, а Полюха в новых туфлях мимо гуляет да насмешки строит. Мы ее спрашиваем: «Почему, мол, ты не работаешь?» А она в ответ: «Вас, дур, и без меня хватит!» Доколе она будет насмехаться над нами? — Любава встала во весь рост, на желтоватых ее щеках играл недобрый, быстрый румянец. — Доколе ей плевать на колхоз, на судьбу нашу, на долю нашу? Доколе ей чернить то, за что мужья и сыны наши сложили головы? Доколе ей бередить мое сердце? Тебе Конопатовых жалко, Василиса, а для моих пятерых сирот у тебя жалости нет? Гнать этих Конопатовых! Чтобы духу ихнего здесь не было! Довольно им издеваться над нами! Вот и весь мой сказ.
После слов Любавы сразу поколебалось настроение всего собрания.
— Да ведь мы плохо работали, когда весь колхоз плохо работал, — сказала Полюха уже без прежней самоуверенности, — колхоз поднимется — и мы работать станем.
— Вот оно что! — взорвался Василий, забыв о своих председательских функциях. — Чужими руками хотите жар загребать? Мы будем дом строить, а вы туда жить приедете на готовенькое? Не выйдет так, Полюха Конопатова.
Андрей внимательно вглядывался в лица людей. Круглое лицо Алеши стало жестче, взрослее.
О чем-то взволнованно шептались, очевидно спорили, девушки на второй скамье.
Вздыхала и качала головой Василиса.
Полюха утратила заносчивость, но все еще храбрилась, рассчитывая на доброту и жалостливость односельчан.
«Изменится она или нет после этого собрания? — думал Андрей. — Мало я ее знаю, но ясно одно: оставить ее можно только в том случае, если с ее прежним отношением к колхозу будет покончено».
Он встал:
— Пелагея Конопатова, вы и ваш муж работали в колхозе мало-помалу, когда колхоз был богатым, но как только наступили трудные дни, вы плюнули на колхоз. А нужны ли вы сами колхозу? Что сделали вы здесь за многие годы? Вы не только отстранились от работы: вы позволяете себе насмехаться над лучшими колхозниками. Вы, Василиса Михайловна, и вы, Петр Матвеевич, «жалеете» Конопатовых? Вот и я хочу поговорить с вами о жалости… Что такое жалость? И не права ль была Любава, когда говорила, что, жалея Конопатовых, вы тем самым проявляете безжалостность и беспощадность к ней самой и к ее детям, потому что такие, как Конопатовы, тащат колхоз вниз и мешают жить таким, как Любава, и вам самим. И когда вам жалко кого-нибудь, то я советую вам вспомнить, что, жалея лентяя, бьешь трудолюбивого, жалея труса, бьешь отважного, жалея вора, бьешь честного.
— Не жалеть надо, а подумать, смогут ли Конопатовы работой загладить свою вину перед колхозом, — закончил Андрей.
Тогда поднялась Полюха. Она поняла, что дело ее плохо… Она еще не совсем ясно представляла себе, как это бывает, когда люди выбрасывают из своего круга существо вредное и опасное, но предчувствовала, что катастрофа грозит немалая. Страх перед надвигающейся бедой овладел Полюхой, и она заплакала:
— Что ж вы, товарищи колхозники… Как же так? В трудные годы вместе, а теперь, когда пошел колхоз на подъем, — нас выгонять?! Да где же в Советской стране есть такие законы? Ни тебе предупреждения, ни выговора, ни тебе серьезного разговора… Я на этой улице родилась, я на этой улице жизнь прожила… Как же это?.. Я, конечно, виновата… По несознательности все это… Прошу я вас слезно, дайте вы нам выговор, дайте предупреждение, а мы себя оправдаем. Кланяюсь я всему собранию и даю слово за себя и за своего мужа работать вперед по всей своей колхозной сознательности.
— Дать им строгий выговор и последнее предупреждение, — сказал Матвеевич. — А там, если слова своего не сдержут, пусть на себя пеняют.
С его предложением согласились все.
Пришло время перейти к последнему, самому тяжелому для Василия вопросу.
Он, словно забывшись, в непонятном для окружающих оцепенении, сидел на своем председательском месте. Над низко склоненным лбом смоляной гривой нависла тяжелая^ прядь волос. Мрачноватое лицо скрывалось за ней, и тем сильней бросались в глаза его руки. Темные, тяжелые, как жернова, с широкими сплющенными большими пальцами, с твердыми, светлыми, светлее рук, ногтями, они искали на столе, за что бы им ухватиться, не нашли ничего подходящего и стали мять белый листок, на котором была написана повестка дня.
Странно было видеть, как неуклюже и старательно эти огромные ладони мнут маленький дрожащий листок, как он не поддается им и, помятый с краю, остается гладким посредине.