Александр Грачев - Первая просека
Менялось лицо природы и там, где рождался новый город. На обширной равнине в левобережье Амура, за селом Пермским, лежала исхлестанная дорогами, тропами и канавами нагая земля, отвоеванная у дебрей и болот. Лишь пни да рытвины, мелкий кустарник да кучи слежавшегося за лето хвороста остались там, где прошли бригады корчевщиков. Далеко отступила стена тайги, исщербленная квадратами, клиньями, полукружьями вырубок.
Изменился пейзаж возле Силинского озера и шумливой речки Силинки: лесозавод и столярная мастерская с навесами, шеренги шалашей, обмазанных глиной, большая рубленая баня — все это уже образовало настоящий поселок. Поодаль вытянулись линии приземистых бараков, а выше села Пермского, возле устья Мылкинской протоки, начинали обозначаться контуры кирпичного завода.
Единственная улица села Пермского никогда еще не видела такого многолюдья. Более трех тысяч новых строителей приехало за лето, а пополнение все прибывало и прибывало. Под осень начали появляться вербованные рабочие с семьями, с домашним скарбом. В верхнем конце села стал возникать «Копай-город» — так окрестили землянки, которые сооружали семейные рабочие в песке обрывистого берега. На избах Пермского появились надписи на жести и фанере: «Коммунально-бытовой отдел», «Редакция «Амурский ударник», «Сберкасса», «Госбанк», «Управление Дальпромстроя» и множество других, указывающих на то, что здесь прочно обосновался новый административный центр.
А к берегу, заваленному грудами ящиков, мешков, лаптей, кирпичей, труб, теса, частей каких-то механизмов, приставали все новые пароходы с людьми и караваны барж, доверху груженных оборудованием.
Один за другим следовали комсомольские авралы по выгрузке барж и пароходов. Участие в авралах было добровольным, но кто мог остаться в шалаше, палатке или на чердаке, когда вдруг в темноте появлялся человек с фонарем в руках и кричал тревожно: «Аврал, товарищи!»
Чертыхаясь, перебрасываясь шутками, все быстро одевались и, спотыкаясь в темноте, брели к пристани.
В конце сентября на очередной аврал была поднята и бригада Брендина. Ночь стояла кромешно-темная, дул холодный ветер, моросил дождь. От шалашей до пристани — километра три. Длинная вереница людей глухо гомонила в темноте, вытянувшись по дороге. Кто-то громко выбивал зубами дробь, кто-то вслух мечтал о том, как хорошо бы забраться на теплую печь да всхрапнуть, кто-то рассказывал анекдот, и вокруг него вспыхивал смех. Пока добрались до пристани, все изрядно вымокли.
Захар думал о той силе, что заставляла разнохарактерных, подчас и необузданных ребят стойко выносить все эти невзгоды. Ему вспоминались ночные тревоги в кавшколе, когда вот так же приходилось мчаться куда-то, забывая про сон, про отдых. Но там действовали устав и приказ, а здесь? Да тот же Иванка-звеньевой или щупленький, заполошный Бонешкин скажет: «Пошли вы ко всем чертям! Я весь день работал, спать хочу», — и попробуй заставить его приказом в ночь и непогоду идти разгружать баржи! Ан нет, он хоть и ругается и бывает зол, а делает именно то, к чему призывают его.
Себя Захар в счет не брал: у него была армейская закалка, он давно втянулся. А у большинства и этого не было. Значит, он еще не измерил всей глубины комсомольского сознания, что движет поступками этих ребят? Значит на них, как и на себя, можно положиться в любой, самый отчаянно-критический момент? И это еще больше привязывало Захара к товарищам.
Бригада выгружала из трюма водопроводные трубы. Обвязав трубу веревкой, человек десять впрягались в нее и вытаскивали груз сначала из трюма на палубу, а затем — «раз, два — взяли!» — волокли на берег.
Закончили разгрузку баржи около полудня. Погода к этому времени прояснилась, небо заголубело, да так ярко, будто его всю ночь чистили и драили. Успокоился и волновавшийся ночью Амур.
Комсомольцы долго отдыхали, любовались величественным простором реки. Некоторые уснули, свернувшись комочком, пригретые скупым теплом солнца. Все ждали обеда, который должны были подвезти на пристань.
Захар и Каргополов сидели рядышком. Перед ними лежала пристань, заставленная баржами и пароходами. По сходням тянулись цепочками грузчики. Стоял шум, гомон, а над всем этим — сиплое дыхание пароходов, железный лязг лебедок.
— И на черта заказали обед сюда? — ворчал Захар. — Пришли бы на участок и пообедали. Все в животе подтянуло, аж тошнит.
— Думали, что не управимся до обеда, — скучно говорил Каргополов. — Да-а, я вот сейчас смотрю, Захар, на всю эту красоту, а душа, брат, спит! Оказывается, на голодный желудок и красота не красота. К чему угодно можно привыкнуть, а вот к голоду — никак не получается!
В это время к ним подъехала подвода с бидонами. Между ними сидела Кланька, придерживая крышки. Темные шелковистые волосы ее выбились из-под красной косынки, веселыми завитками обрамляя пышущее румянцем лицо. Позади нее сидела Любаша.
— Вон твой! — прошептала Кланька, кивнув на Захара.
Долго не могла решиться Любаша повидаться с Захаром. Она еще не отдавала себе отчета в том, что происходит в ее душе. Может быть, это и есть любовь? Та самая, о которой пишут в книгах? Ах, как она была раньше слепа и глупа! Он жил у них, а потом по соседству, в бормотовском леднике, можно было видеть его каждый день… Теперь, работая на почте, Любаша ревниво просматривала каждую очередную пачку писем, доставляемую с пароходов. И вот в одной из пачек нашла письмо ему, Захару Жернакову. Почерк круглый, пакет пухлый, должно быть, много написано, а внизу, где обратный адрес, стояла фамилия: «Горошникова А.» Это от нее… Два дня носила Любаша письмо и все это время была на грани искушения — вскрыть, прочитать. Но Любаша не могла этого сделать — слишком чиста была ее душа.
Встретившись взглядом с Захаром, она радостно зарделась и показала конверт. Захара будто ветром сдуло со штабеля. Не подозревая того, как больно ранит он душу девушки, Захар схватил письмо и с нетерпением вскрыл.
Долго стояла Любаша возле телеги, растерянная и расстроенная, не зная, что делать. Потом отошла, с неловким чувством присела неподалеку от Захара. Никогда она еще не испытывала такого подавленного состояния, как в эти минуты, ей мучительно хотелось разрыдаться.
Наконец Захар прочитал письмо, взглянул на Любашу, и глаза их встретились. Захар понял, что с Любашей неладно: никогда в ее взгляде не видел он столько печали, плохо скрытой за жалкой, растерянной улыбкой.
— У вас что-нибудь случилось, Любаша?
— Нет, ничего у меня не случилось, Захар, — ответила она, стараясь казаться беспечной. — Ну, что пишет твоя девушка?
— Зовет обратно, — коротко ответил Захар.
— Ну и как ты? Поедешь? Или будешь ждать тут?
— Не знаю.
— Почему не знаешь? — Любаша вся насторожилась, впилась глазами в лицо Захара.
— В общем, не подумал еще, — уклончиво ответил он, отводя глаза.
— Захар, иди получай свою миску! — нараспев, игриво позвала Кланька. — Оставила тебе самую гущу.
Любаша не сводила глаз с Захара, пока он ел. А ел он жадно, набирал ложку до краев и нес ее ко рту осторожно, чтобы не расплескать. С такой же жадностью он съел кашу с соленой рыбой.
Любаше больно было смотреть на все это. С каким удовольствием она повела бы его домой и накормила досыта!
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ТРЕТЬЯ
За окном осенняя непогодь. По стеклам дробью секут косые струи дождя, порывистый ветер бешено стучится в раму.
Засунув руки в карманы синих кавалерийских галифе, Ставорский нервно прохаживается по комнате. Половицы из сырых досок жалобно поскрипывают под его тяжелыми шагами. Он недавно переселился в эту комнату нового рубленого дома для инженерно-технических работников, выстроенного на отшибе. Грубо обтесанные бревна с прядями пакли в пазах, наскоро сколоченный из досок стол, железная койка, полушубок, пахнущий овчиной, на гвозде, вбитом в бревно, — неуютная обстановка! Но зато здесь никто не подслушает: дверь обита толстым слоем войлока и мешковиной.
Ставорский нервничает, часто посматривает на луковицу серебряных часов. Время от времени останавливается у окна, смотрит на Амур. Там, по неоглядной излучине почерневшей реки, бегут, перекипая, гряда за грядой волны с белыми бурунами на горбинах. Далеко-далеко, под тем берегом Амура, возле Пивани, сквозь мглистую сетку темнеет кургузый катеришко. Отчаянно борясь с волнами, он тащит на буксире плоскую халку[1], груженную камнем. Кажется удивительным: почему она не тонет? Халка то и дело исчезает с поверхности воды, и каждый раз кажется, что она уже потонула; но нет, черная ее полоска вновь и вновь появляется позади катера.
А у этого берега Амура дымят пароходы — два буксира и один пассажирский. Последние. Сегодня должны уйти. За ними, подальше, — вереницы барж. По сходням бегут цепочки людей с мешками, ящиками, с «козами» на спинах, нагруженными кирпичом. Хотя время только к полудню, за окном до того пасмурно, что кажется, опускаются сумерки.