Михаил Аношкин - Кыштымцы
— В Катеринбург. Поручение есть.
— Какое?
— Это, положим, военная тайна.
— Тайна? Опять да снова тайна? Секреты! Без них уже и жить не можешь! — и заплакала: — Меня-то ни во что не ставишь.
— Зачем же так, Тонь? — а сам продолжал мучиться: «Сказать или не сказать?»
— Чо, Тонь, чо, Тонь! У тебя сыны растут. А здесь, — она положила руку на округлый живот, — может, сын или девка. Но твоя!
— Рази я отказываюсь?
— Но у тебя на уме не семья, а другое!
— Время ж такое, Тонь!
И тут твердо решил: «Не скажу! Коль случится что, без этого узнает. И Ванька Сериков с Глашей близкие люди, в беде не бросят». Отодвинул пустую чашку, по возможности беспечно взглянул на жену и поднялся. Тоня спросила:
— Когда ждать-то?
— Дня через четыре.
Сыны по-прежнему играли во дворе со щенком. Мать позвала:
— Вы это чо ж? Отец уезжает, а вам хоть бы хны!
Назарка и Васятка разом налетели, обхватили его за талию. Михаил Иванович как-то беспомощно улыбнулся. Но поддал сынам по ласковому подзатыльнику и пригрозил шутливо:
— Глядите! Мать не обижайте!
…С утра было безоблачно и жарко. Завод потонул в прозрачно-сизой дымке. Куры купались в пыли, разинув клювы. Неугомонные нахальные козы прятались от солнца в жиденькой тени заборов, которых особенно много было в переулках. К полудню на южном небосклоне зачернели далекие тучи. Они медленно и упрямо выползали из-за горизонта, растекались в стороны серо-белесыми неспокойными крыльями. На их кромках незаметно, но угрожающе пучились вихри. Центр тучи вклинился черным углом в голубое небо.
Еще блестели глянцем листья берез, но на них уже пала серая тревожная тень. Еще процеживал солнечные зайчики сквозь частые колючки сосновый лес, еще резвились в их свете пылинки, мошки, но уже беспокойство властно овладело миром. По-прежнему купались куры в пыли, но перестали раскрывать клювы. Козы лениво потянулись к дворам. Люди с опаской поглядывали на стремительное наступление грозы. Суеверные истово крестились, многие бросились закрывать ставни и парники — не ровен час, ударит град и останешься без стекол и огурцов. Туча напрочь закрыла солнце. Голубая часть неба потемнела. Зашелестели тополя и березы. Куры разбежались по домам.
Ветер крепчал. Стало темно. Через тучу ярким жгутом полоснула молния, а потом грянул гром. Молнии полосовали тучу вдоль и поперек. Гром гулким раскатистым эхом бесновался в горах. Упали первые капли дождя, покрылись пылью и превратились в серые катышки. Ветер бесновался с такой силой, что березки сгибались в три погибели и касались макушками земли. Грозовое небо прохудилось, и на землю, иссушенную зноем, низвергся целый водопад.
…После грозы Ульяне помогли погрузить на подводы раненых, чтоб везти их в Кыштым. Был тут и Петр Глазков. Он бредил. Что-то кричал, ругался, кого-то уговаривал отпустить его. С ним неотлучно находился его ординарец. Ульяне так было жаль покалеченных, что она боялась разрыдаться. Она, сжав губы, шагала за подводой, на которой везли Живодерова. Обе ноги перебило осколками, кости поломало. Вот стервецы! Чего это белым чехам дома не сиделось? Что им Степан Живодеров сделал или Кузьма? Что же теперь будет с ними? Не удержались на Бижеляке, в Кыштыме драться не будут — пожалеют детишек и женщин. Придут белые чехи, с ними казаки, издеваться начнут. А как же Борис Евгеньевич? Ему же нельзя оставаться. Как она не подумала об этом раньше? Побежать? Раненых-то без нее привезут, а она хотя бы Бориса Евгеньевича упредит. Глупенькая, да разве он не знает? Да ему давным-давно обо всем доложили, ты же сама понимаешь — все вести в первую голову к нему слетаются. Успокоилась. И вздохнула — нет, наверно, не скоро Борис Евгеньевич повезет ее на плесо встречать восход солнца я ловить крупных окуней. А куда же денем раненых? Ну, комиссара Глазкова увезут в Екатеринбург. А Степана Живодерова куда? Других раненых куда? Ладно, Степана Ульяна возьмет к себе. А остальных?
Медленно бредет лошадь. Постукивают о камни колеса, ухаются в выбоины, откуда сразу же выплескивается вода. Темь такая, что ничего не видать. Слева и справа к дороге подступил сосновый бор, поднялся черной стеной, только вверху светлеет полоска звездного неба.
…Ревут и ревут над Кыштымом заводские и паровозные гудки. Тоску нагоняют. Верхний завод гудит пронзительно и прерывисто. Нижний басит непрерывно. Писклявой скороговоркой тараторят паровозы. Ни в одной изба не зажигают огня, никто не спит в Кыштыме — тревога и боль на сердце. На улицах кое-где теснятся кучки баб, возле них боязливо жмутся ребятишки. Бабы шушукаются, догадки разные строят, прислушиваются к тревожным гудкам. Всех мучает один вопрос — что же будет? Мужики кто в дружине, кто остался при заводах. Неужто лютый, этот белый чех? Неужто казаки, как и при царе, пороть нагайками будут? Боже праведный, не допусти зла, защити нас!
Шушукаются на темных улочках встревоженные бабы, боятся завтрашнего дня: что он принесет?
У ревкома собираются кыштымские большевики и активисты. Им оставаться нельзя. В Челябе, говорят, всех шашками порушили. Прислушиваются к гудкам, на душе вдвойне муторно — и от тоскливых гудков и от мысли, что придется покинуть родной кров. Надолго ли? Или навсегда? Курят, переговариваются, ждут команды.
Появился Швейкин, быстрый, решительный. Зорким взглядом разыскал среди остальных Григория Баланцова, подошел к нему. Спросил недовольно:
— Кого надоумило устроить эту какофонию?
— Чего, чего? — не понял Баланцов.
— Зачем гудят гудки, я спрашиваю? Настроение и без того паршивое, а тут еще этим душу травят.
— Так ведь, Борис Евгеньевич…
— Распорядитесь, чтоб немедленно прекратили!
Баланцов разыскал двух парней и что-то шепнул им на ухо. Те мигом исчезли. Через несколько минут смолк гудок Верхнего завода, потом утихомирились паровозы. А Нижний побасил, побасил в одиночестве и тоже счел за благо умолкнуть.
Швейкин столкнулся с Кузьмой Дайбовым. У того рука на перевязи.
— А ты чего тут?
— С вами пойду.
— Ты же ранен. Тебе тяжело будет.
— Выдюжу!
К Борису Евгеньевичу протиснулся Ичев. Молча пожал руку, принялся мять в руках кепку.
— Прощевай, значит, — наконец проговорил он. — Взяли бы меня с собой, Борис Евгеньевич?
— Неволить не могу, дорогой Алексей Савельич. Положи себе руку на сердце и решай, как оно тебе подскажет.
— Тяжко, — вздохнул Ичев.
— А мое тебе слово уже сказано: и с кыштымцами в трудную годину кто-то должен остаться. Надо, чтобы в критический час рядом был твердый большевик. Опасно, не спорю. Нам даже легче будет — все же будем артелью и жить станем в открытую. А тебе придется таиться. Ишь как напугал, а? — улыбнулся Борис Евгеньевич.
— Да чо там — пуганый я, бояться разучился. Не суди меня, старика, строго, шибко хочется уйти с артелью.
— Неволить не могу…
— А, да чо попусту воду толочь. Останусь, знамо дело. Кому-то и вправду остаться надобно, а то скажут — бросили. Тебе нельзя — с потрохами съедят. Баланцу тожу. Буду я. Лихом не поминайте, коли что. За наше дело готов принять любые муки.
— Ну не так грустно, Савельич! Мы еще с тобой здесь такие дела завернем — небу станет жарко.
— Погодь, я что-то вспомнил, — Ичев полез во внутренний карман пиджака и вытащил оттуда газету «Уральская жизнь». — Дырявая память-то стала, Якуня-Ваня. На-ко, с восьмого года берег.
— А что в ней?
— Это когда тебя царь судил, так в ней о том и сказано.
— Что ты говоришь! — воскликнул Борис Евгеньевич. — Вот это сюрприз! Давай, сохраню, а то у меня такой нету.
На крыльце ревкома появился Рожков, командир охраны ревкома, и громко спросил, не видел ли кто Швейкина.
Борис Евгеньевич отозвался, и все засобирались в дальнюю неведомую дорогу. Построились в колонну по четыре. Кузьма пристроился в самом хвосте. Рожков подал команду, и десятки ног затопали по притихшей кыштымской земле — снова она расставалась с лучшими своими сыновьями.
Алексей Савельевич остался возле ревкома, смотрел вслед ушедшим товарищам. Смахнул слезу и медленно побрел домой.
…Утро. Тревога легла на косогористые улицы, на крыши домов. Не гудели заводские гудки, как они гудели обычно, созывая рабочий народ под цеховые крыши. Не выгоняли бабы коров в стадо на рассвете и не хлопал требовательно пастуший кнут. Даже собаки не лаяли, словно бы чувствуя беду, навалившуюся невесть откуда. И ни души на улицах. Разве где опасливо скрипнет калитка, кто-нибудь высунет из-за нее голову — поглядит сначала в одну сторону, потом в другую. Пустынно. И снова спрячется за тесовыми воротами.
А когда высохла роса, а солнышко, как ни в чем не бывало, отправилось в свой дневной путь, на тихие улицы со стороны Татыша вступила разведка белочехов.