Михаил Аношкин - Кыштымцы
— Погодь малость!
И пулемет замолк. Тогда Пичугов выскочил из окопа, вскинул наперевес винтовку и зычным голосом скомандовал:
— За мной, орлы! Урррра-а!
Вчерашние кыштымские мастеровые дружно выскочили из окопов и бросились навстречу мятежникам. Они сотней глоток грянули «ура», и порыв их был настолько стремителен, настолько сокрушающим, что противник растерялся и повернул обратно, не принимая рукопашного боя. Кузьма бежал рядом со Степаном и боковым зрением видел, что в атаку бросилась и Ульяна, путаясь в своей длинной юбке. Косынка сбилась на затылок, щеки полыхали огнем, брови сведены у переносья. В руках никакого оружия. Кузьма уже заметил, что сухощавый остроносый солдатик, который до этого показывал спину, оглянулся и осмелел перед безоружной девушкой. Вскинул на ходу винтовку и выстрелил, но промазал. Тогда Кузьма заорал Ульяне:
— Куда ты прешь?! Вертай назад!
А сам кинулся ей наперерез, отгораживая от солдата. А тот снова на бегу вскинул винтовку и выстрелил. Кузьму что-то толкнуло в левую руку, но никакой боли он не ощутил. В два прыжка догнал остроносого солдатика, и тот не успел еще раз вскинуть винтовку, как Кузьма ударил его дулом между лопаток. Штыка у него не было. Нажал на спусковой крючок. Солдат вздрогнул и замертво свалился на землю. По инерции Кузьма перелетел через него и тоже упал. Хотел было вскочить и не смог. Резкая, обжигающая боль пронзила плечо и сильно стрельнула в голову. У Кузьмы помутнело в глазах, и он застонал. С поля боя его вынес Шимановсков. Оставил в роще, сказав:
— Дюже горячий ты, хлопец! Не гоже так!
И ушел в окоп, потому что противник затевал новую атаку. К Кузьме подошла Ульяна, надрезала ножницами у плеча рукав рубахи и распластала его, освобождая рану. От плеча вниз стекал алый ручеек крови. Ульяна помазала рану йодом, забинтовала, глянула на Кузьму и наткнулась на его пристальный сердитый взгляд. Смутилась:
— Чо так смотришь? Давно не видел?
— Уши бы тебе надрать да некому. Ты чо это на рожон-то полезла? Да еще с голыми руками. Шуточки тебе тут, что ли?
— Уходи-ка ты, Кузьма, отседова, без тебя тут обойдутся.
— Это не твоего ума дело! — Кузьма с трудом поднялся, приладил на правом плече винтовку и зашагал к окнам.
— Сумасшедший, право слово, сумасшедший, — покачала головой Ульяна, но в голосе ее не было осуждения. Ее позвали раненые — их было человек пять.
Кузьму сразу приметил Пичугов, подозвал к себе и свирепо нахмурился. Аж побагровел. Глаза зеленые, беспощадные. У Кузьмы мурашки по спине заползали. Так чеха не испугался, как этого взгляда.
— Шагай в Кыштым! — сказал он тихим голосом. — И чтоб духу твоего не было!
— Да я…
— Молчать! Одна нога здесь, другая там!
Подал голос Живодеров:
— Не ерепенься, Кузьма, что ты с одной-то рукой навоюешь? Моей Матрене привет передавай. Скажи: жив буду, не помру.
— Разговорчики! — прикрикнул Пичугов. И к Кузьме: — Ты долго будешь мне глаза мозолить?
И Кузьма поплелся домой — отвоевался. А белочехи поднимались в новую атаку.
Кыштым придется оставить
Швейкин пригласил Михаила Ивановича в кабинет и наказал красноармейцу, который дежурил теперь в ревкоме вместо Ульяны, никого к нему не пускать. Борис Евгеньевич встал у окна, заложив руки за спину. Молчал. Мыларщиков присел на краешек стола, скручивая цигарку. Под глазами все еще синела куяшская отметина.
— Видимо, Кыштым придется оставить, — проговорил Швейкин, не оборачиваясь.
Михаил Иванович просыпал на пол махорку. Столько войск ушло на Аргаяш, сколько кыштымцев вступило в рабочую дружину — и вдруг оставить!
— Это что же, выходит, духу не хватило одолеть контру?
— Выходит, не хватило. А пуще того — организованности и умения, — ответил Швейкин, отходя от окна. Остановился возле Мыларщикова, понаблюдал, как он склеивает слюной цигарку, невольно поднял глаза на плакат, написанный еще Ульяной. Михаил Ивнович быстренько спрятал цигарку в карман.
— Да ты кури, — сказал Борис Евгеньевич. — Окно открыто. Я просто вспомнил кое-что.
Мыларщиков помялся и прикурил. Дым сильной струей выпустил в окно.
— Неужели такие паршивые дела под Аргаяшом?
— К сожалению. Твой крестник Жерехов скрылся с отрядом.
— Как скрылся?
— Вот так — в неизвестном направлении. Не захотел идти в бой.
— Да он что? А впрочем, — Михаил Иванович сплюнул. — Полюбовался я на его анархистов. Куркули. Чо им советская власть.
— Может, оно и не так, но урок преподан суровый. Следовало послать туда комиссара да двух-трех крепких партийцев. А то ведь стихия-матушка.
— И еще какая, — согласился Мыларщиков.
— Не лучше и с рождественцами. Короче: я только что от военного руководителя. Положение угрожающее. Бои идут ожесточенные. Наши держатся, но выстоять могут дня два, от силы три.
— Дела-а-а…
— И еще — ранен Глазков.
— Да ты что?!
— Повел в атаку красноармейцев. Не приходит в сознание.
— Не повезет, так не повезет. Все к одному.
— Будем спешно готовиться к отходу. На станции ревком зарезервировал три вагона и паровоз. Баланцов займется динамитом. Его надо вывезти в Екатеринбург.
— А не вернее припрятать?
— Нет, есть указание. А ты, Михаил, займешься золотом.
— В одном поезде — динамит и золото?
— А что?
— Разнесет по дороге — ни динамита, ни золота.
— В том и задача — чтоб не разнесло. Чтоб привезли в сохранности в Екатеринбург.
— Задачка! — криво усмехнулся Мыларщиков и выбросил окурок в окно. Поправил рубашку под ремнем и сказал:
— Раз надо, так надо.
— Сделаешь в лучшем виде, не сомневаюсь. Хоть чуточку бы посомневался, послал бы другого.
— И на том спасибо.
— Заберешь золото и серебро, там несколько пудов. Подбери надежных ребят. С завода до станции в одной подводе не увезешь, возьми, сколько потребуется. Погрузишь в средний вагон. Я сказал Балашову, чтоб не занимал. Погрузишься и сразу трогай, не жди. В Екатеринбурге сдашь под расписку. Если обстановка улучшится, возвращайся. Если нет, смотри по обстоятельствам.
— Ладно.
— Иди, — Борис Евгеньевич обнял Мыларщикова и, подтолкнув за плечо, проговорил:
— Ступай, не прощаюсь, увидимся, — и крикнул вдогонку: — Да будь осторожнее, Михаил!
Борис Евгеньевич несколько минут сидел без движения. Опять отправил близкого человека на опасное, пожалуй, самое опасное задание. Шутка сказать, два вагона взрывчатки! Не дай бог, какой-нибудь лесной бродяга-дезертир стрельнет по вагону, и тогда все. Обстреляли же Михаила с Кузьмой у Каслей. Ушла Ульяна в самое пекло. Хотя и сестрой милосердия, а пуля-то не разбирает, она ведь дура, прав старик Суворов. Не сказал Мыларщикову — а ведь тяжело ранен в ноги Степан Живодеров, Степка-Растрепка. Еще горше думать, что придется уходить из Кыштыма, оставлять родной дом, в котором с таким трудом началась устанавливаться жизнь на новый лад… И все надо бросать…
…Мыларщиков не стал рассказывать Тоне, какое поручение ему дал Швейкин. Только сообщил, что отлучится на несколько дней. А поскольку отлучки были часты, то они уже не вызывали особой тревоги у жены.
…Назарка и Васятка играли во дворе с кутенком. Волчьей масти, крупной породы, но ласковый. Прыгал, повизгивал, ложился на брюхо, подметая землю хвостом. Михаил Иванович поглядывал то на Васятку, то на Назарку. Сыны носились со щенком по двору, как угорелые, вовсю орали. На отца и внимания не обратили. Тоня на таганке разогревала суп. Михаил Иванович сглотнул слюну — проголодался. Взял со стола ломоть, посолил его и принялся есть.
— Обожди малость, сейчас разогреется, — сказала Тоня. — Зачем же в сухомятку-то? Аппетит поломаешь.
— Ерунда! Теленка съем в придачу.
Тоня заметно пополнела. Через месяц, наверное, будет рожать. Ситцевое платье пришлось расставлять по бокам клиньями. Клинья свежие, невыцветшие, заметные. «А может, сказать? — неожиданно подумал Михаил Иванович. — Мало ли что случится?» Положил недоеденный кусок на стол и прикрыл глаза.
— Нездоровится?
— Просто так. Притомился.
Тоня налила в глиняную чашку супа, положила рядом деревянную ложку со стертыми узорами. Ел не спеша, думая все об одном и том же: сказать или не сказать?
— Миш, да что случилось-то?
— Уезжаю я, мать.
— Опять? — расстроилась Тоня, присаживаясь на табуретку рядом с мужем. — Куда же на этот раз тебя черти несут?
— В Катеринбург. Поручение есть.
— Какое?
— Это, положим, военная тайна.
— Тайна? Опять да снова тайна? Секреты! Без них уже и жить не можешь! — и заплакала: — Меня-то ни во что не ставишь.
— Зачем же так, Тонь? — а сам продолжал мучиться: «Сказать или не сказать?»
— Чо, Тонь, чо, Тонь! У тебя сыны растут. А здесь, — она положила руку на округлый живот, — может, сын или девка. Но твоя!