Евгений Пермяк - Очарование темноты
Уланов начал рассказывать суду так, как будто пред ним были не решающие его судьбу должностные лица, а свой брат по ремеслу.
— Я, — начал он, — считал себя лучшим гравером в губернии. И это правда. Никто не мог на картошине скорее и красивее меня вырезать печать, или какую-то эмблему, или просто цветок, а потом тиснуть его на лист бумаги. Все ахали да охали, превозносили меня до седьмого неба. Мне это нравилось. А кому не нравится, когда его хвалят и называют первым мастером? Но не все любуются красотой, некоторые завидуют ей. Нашлись такие и у меня и подсидели, как дурака. В пивной это было подле Черного рынка, на нашей же Торговой улице.
«Можешь ли ты, Иван, — подзудили меня дружки, — вычеканить пятак?»
А я им говорю:
«Какая такая хитрость пятак? Орла только канительно выгравировать, а решку можно, закрывши глаза...»
В зале послышался шумок оживления. Звонок призвал к тишине.
Уланов, не обращая внимания ни на звонок, ни на публику, рассказывал свое:
— «Не сможешь, Ванька, не сможешь, — начал подсиживать меня Витька Пустовалов, тоже гравер из первых, но второй. — Давай на спор!» .
Тут другой гравер встрял. Не из первых, но с художественным штихельком. Тоже Витька. Тоже почти Пустовалов. Кособродов его фамилия.
«Двадцать пять рублей закладываю...»
«И я двадцать пять», — разъяряет меня Пустовалов.
А мне деньги эти как овсяное зернышко коню. Мне по четвертному билету плачивали за монограммки на яшмовых купеческих печатях. И по сто плачивали за экслибрисы на пальмовом дереве. Я в трехкопеечном кружке картины целые вгравировывал... Зачем мне ихние полста, господа? Зачем? Когда у меня в казначействе чистоганом двести сорок рублей лежит на свое художественное граверное заведение. У хозяина это что? Факсимильки завитковые, подносительные надписешки да иной редкий раз тонкий вензель... А пиво, господа, не зря двойным столовым прозывается. Задвоило у меня в глазах. И не столько деньги, сколько мастеровая честь, и я слово дал выиграть... Руки розняли. Я уже докладывал господину следователю, его благородию, кто руки разымал. Ну, а потом за пятак взялся... Думал, что недели с три понадобится, а я этот пятак за десять дней вычеканил. Вычеканил и принес спорщикам два пятака — один мой, другой Монетным двором чеканенный. «Угадайте», — говорю.
А они туды...
Послышался звонок. Уланов махнул на него рукой и повторил начатую фразу:
— А они туды-сюды — и говорят:
«Оба пятака не фальшивые, на Монетном дворе чеканенные... В другом месте, Ванька, дураков ищи».
Тогда я им доказательство. Увеличительное стекло. И показал через него мое имя, Иван, и мое отчество, вчеканенное в гербе. А они опять подлым ходом:
«Эка невидаль... В любой монете, даже в маленьком пятирублевике, свою фамилию вгравировать можно. Пусть казначейство проверит, что твой пятак самодельный, тогда получай по четвертному с обоих».
И я, господа прокуроры, господа судьи, господа ваши благородия и ваши степенства присяжные, дурак дураком, дуб дубом, в трезвом виде, охмеленный любовью к творению своих рук, сам полез в петлю, сам принес вместе с обоими витками свой пятак в казначейство, и там удостоверили, что он фальшивый... Тоже промеж себя спорили. Взвешивали, пробовали на кислоту, а потом кусачками в виде ножниц надрезали, вернули его мне и сказали при обоих Витьках:
«Фальшивый!»
И я получил... Получил только не пятьдесят рублей от моих дружков, а пять... И не рублей, а гривен. Тут я их бросил им в лицо и плюнул в их бестыжие хари полными харчками.
«Больше вы мне никто... Знать не знаю вас и помнить не хочу...»
А потом... Через неделю, а может быть, и через шесть дней... Обыск. Арест. Я все отдал, и штамп, и еще два пятака... Четвертый куда-то делся, — может, полицейские куда закатили. И тюрьма. Я фальшивомонетчик... В чем и признаюсь... Только какой?.. Искусственный. Искусство мне мое было дорого. Дорого мне было, что я все могу... Господа прокуроры, и все вы, ваши благородия, если вы можете допустить, что мне были нужны двадцать копеек по четыре пятака, так судите меня. А если нет, так снимите с меня этот позорный арестантский армяк и присудите мне с Виктора Пустовалова и с другого Кособродова сорок девять рублей пятьдесят копеек по свидетельским доказательствам. Не деньги мне нужны, а справедливость суда. И еще требую им высидку за подсиживание...
Он рухнул на скамью подсудимых. Его отпаивали, дали какие-то капли, а зал не умолкал и требовал оправдать. Требовал так громко, что не было слышно и пронзительного колокольчика.
ГЛАВА СЕДЬМАЯ
Судебное заседание было перенесено на следующий день, затем еще на два дня и наконец на следующую неделю. У здания суда с утра собирались толпы. Номера «Шалой-Шальвы» продавались по цене «кто сколько даст, сколько возьмет». Предприимчивые фотографы сумели переснять домашний портрет Уланова. Они торговали его фотографиями. Переснятый и увеличенный брелок губернатора также стал предметом продажи. На снимке был маленький брелочек в натуральную величину и тут же его увеличение, по которому легко читалось выгравированное.
Всех волновало, почему откладывается дело и какой будет приговор. Мелкие судейские чиновники коротко объясняли, что идет доследствие. Всезнающий Штильмейстер так же терялся в догадках. В Шальве у него ворох дел, но Платон Лукич явился сам в Пермь и сказал:
— Уланов нам дороже всех ваших дел, Георгий Генрихович.
— Я предчувствую, Платон Лукич, что замок откроется хорошо. И предполагаю, что приговор суда проветривается где-то очень высоко...
— Не будем гадать. Если приговор будет плохим, я подам на высочайшее. Уланов — это новый завод...
Слушание наконец не перенеслось и началось. Свидетели подтвердили быстро и точно. Но все это было проформой, как и речь прокурора. Он говорил главным образом «с одной стороны» и «с другой стороны»... А что с обеих сторон — сказал защищающий подсудимого Штильмейстер, а за ним суд.
— Господа присяжные, — начал Штильмейстер, — отсутствие преступления так же очевидно, как и отсутствие обвинения. Господин художник Иван Лазаревич Уланов выгравировал с поразительной точностью скульптурный портрет самой крупной медной монеты нашей великой империи и подписал эту скульптуру открыто своим именем н открыто принес свое произведение в государственное казначейство. Вы сами видите, господа присяжные, по слогу речи господина художника, сколь разнится его талант с его образовательным цензом. Мне больше нечего сказать в защиту подсудимого, защищенного самой правдой. Будучи христианином, я бы просил смилостивиться над подстрекателями, оказавшими плохую услугу своему коллеге, оклеветав его, вдвое смягчить им против уложения наказания и приговорить их не к двум годам, а к одному году тюремного заключения. А теперь, господа присяжные и присутствующие на суде, окажите честь принять как сувенир номер новой газеты «Шалая-Шальва», где опубликован рассказ о гравере Уланове под видоизмененной фамилией. И это фотографическое искусное и точное увеличение юбилейного брелока его превосходительства господина губернатора, просветителя и блюстителя нравственности верноподданных его величества, проживающих в Пермской губернии... Да пребудет с нами вечное взаимное равновесие наказания и преступления, безвинности и очищения от клеветы.
Далее глубокий поклон во все стороны для показа новейшего сюртука, сшитого петербургским портным, высланным в Пермь. Затем продолжительные овации.
Заседание присяжных было единодушным. Нечего было им обсуждать и выяснять и не о чем спорить.
В приговоре, как и в речи, также было несколько раз написано «с одной стороны» и «с другой стороны» и также — «принимая во внимание», а смысл состоял в том, что «прощенный за бескорыстное изготовление четырех монет пятикопеечного достоинства отдается на поруки купцу первой гильдии промышленнику Платону Лукичу Акинфину».
Штильмейстер понял теперь, как могут открываться золотые замки без ключа. Он также понял и почувствовал себя слугой, а не вершителем дел.
За злоумышленное подстрекательство Пустовалов и Кособродов приговаривались к тюремному заключению. Первый — на год и шесть месяцев, второй — на год.
О взыскании сорока девяти рублей и пятидесяти копеек не говорилось, так как они были вручены супруге Уланова. Не говорилось также, где будут отбывать заключение два друга, два гравера, но вскоре выяснилось, что они будут заточены с правом работать в шало-шальвинский полицейский острог.
Всем стало ясно, как наказывается зло и торжествует добродетель. Довольные мудрым приговором суда и зрелищем, побывавшие на нем жители города разошлись, прославляя торжество правды.
ГЛАВА ВОСЬМАЯ
— Тонни, дорогой мой! Случалось, что с одного выстрела убивали двух зайцев, но трех не убивали и в охотничьем вранье. Все три здесь. С одним я уже подписал контракт на пять лет и показал ему личную мастерскую с двумя сотнями английских штихелей и двумя гроссами надфилей, точнейшими сверлами и со всем тем, что Уланов не видел никогда. Он трясся, рассматривая свой инструментарий.