Юрий Герман - Дело, которому ты служишь
— Ладно, пойдем, коллега, оперировать, у нас с вами нынче нелегкий день!
«Коллега»!
«У нас с вами», — сказал этот человек, этот коренастый, плечистый, обожженный солнцем, прекрасный человек. И все время, покуда Богословский оперировал, а Володя то давал наркоз, то переливал кровь, то вводил физиологический раствор, то считал пульс, — все это время в ушах его звучала фраза, сказанная без всякой аффектации, глуховатым, мужицким голосом: «У нас с вами». Он был признан, он был своим, он был хоть далеко не самым главным, но все-таки помощником, таким помощником, которому можно было сказать те горькие слова, которые, разумеется, говорят не каждому встречному-поперечному…
Часы в предоперационной пробили час, когда Николай Евгеньевич закурил тоненькую папироску, держа ее пинцетом. Володя мыл руки, измученный, потный, задыхающийся от все еще непривычного запаха эфира. Старый доктор Виноградов рассуждал.
— Варикозные язвы голени — это просто божье наказание, — говорил он, ни к кому не обращаясь. — Помню я такой случай, Николай Евгеньевич…
В это время приоткрылась дверь, завхоз Рукавишников — мужчина энергичный и полнокровный, добродушный и невозмутимый — произнес:
— Так что, Николай Евгеньевич, косилку собрали, и Вахрамеев с Антошкой ее сейчас опробовать станут. Так сказать, испытание. Вон она, машина-красавица наша…
Косилка, выкрашенная в яркие цвета, ползала за больничной оградой. Володя ничего не понял в ее действиях, но Богословский сердито сказал:
— Непонятно, при чем тут Антошка! Он же вечно что-нибудь ломает. Велите Антошке от машины убраться…
Володе стало на мгновение смешно; он видел, что Николаю Евгеньевичу самому страстно хочется побежать к своей косилке, но он не мог, потому что предстояла еще одна — самая трудная и продолжительная — операция. Племенной жеребец в совхозе «Знамя труда» ударил копытом в живот конюха — пожилого человека Бобышева, которого только что привезли в больницу. Конюха этого Николай Евгеньевич знал и любил, как очень многих людей в округе — тружеников, делателей, имеющих жизненный опыт. И, сам болезненно морщась (как это ни странно, Богословский при немалом своем опыте совершенно не лишился сострадания), Николай Евгеньевич говорил:
— Боюсь, что имеются разрывы селезенки; заметьте, Владимир Афанасьевич, бледность усиливается, кровяное давление падает, похолодание кожи чувствуете? И тошнота, его все время тошнит… Что ж, начнем…
Изящно, сильно и красиво Богословский сделал чревосечение и стал ровным голосом говорить о том, как именно разорвана селезенка. Мария Николаевна быстро подавала инструменты, слышался только редкий металлический лязг бросаемых Николаем Евгеньевичем то ножниц, то пинцета, то зонда, то скальпеля, да тяжелое, с всхрапыванием, дыхание Бобышева.
— Пульс? — изредка спрашивал Богословский.
Устименко отвечал негромко, в тон всему тому, что заведено было в операционной Черноярской больницы. Посапывал тучный Виноградов. В предоперационной часы пробили два, потом половину третьего. В три часа тридцать две минуты Бобышева увезли, Николай Евгеньевич опустился на табуретку, посидел неподвижно несколько секунд, потом сказал:
— Неужели вытащили старика?
В это мгновение он увидел косилку, которая шла на чугунную ограду больницы.
— Антошка! — заливаясь гневным румянцем, воскликнул Богословский. — Один Антошка! Ну черти, ну дьяволы, погубят мне машину, где я другую возьму?
Сердито сбрасывая на ходу халат и маску, бегом он бросился прочь из больницы, рванул калитку и, смешно размахивая руками, сильно разевая рот, стал кричать на вихрастого, бесстрашного и белобрысого Антошку. Из окна операционной Володе было видно, как Николай Евгеньевич сам сел на седло любезной его сердцу косилки, как она двинулась дальше и как рядом бежал Антошка, а вынырнувший откуда-то длинноногий санитар Вахрамеев клятвенно прижимал руки к груди и яростно крестился.
— Господи, ну что это за человек, такой удивительный! — сказала Нина Сергеевна, тоже стоявшая у окна рядом с Володей. — Ведь он же почти в обмороке сейчас был! Вы заметили, Устименко?
— Юродивый, прости господи, — умиленно произнесла хирургическая сестра. — Если хотите знать секрет, то он полночи сам с Вахрамеевым эту косилку нынче собирал.
Минут через двадцать, когда Володя вышел из больницы, Богословский в сорочке и в помочах кричал Вахрамееву:
— Я говорил, что валик нужно было туже подтянуть? А ты что?
Белая шапочка, позабытая на бритой голове Николая Евгеньевича, была задорно и смешно сдвинута на ухо, во всех окнах больницы, и в саду, и в огороде улыбались пациенты Богословского, а он плечом наступал на длинного «механика» и беззлобно, с тоской спрашивал:
— Где же теперь маховичок взять? Где? Из твоего Антошки вырезать?
— Ай вырежьте, — плача сказал Антошка, — вырежьте, если я виноват. Сами валик не туда поставили, а теперь на меня. Всегда Антошка виноват, несчастный я человек, хоть в петле вешайся…
— Я тебе повешусь! — зарычал Богословский.
Два сытых больничных мерина увезли косилку в ремонт, Николай Евгеньевич накинул старенький лицованный пиджак, пошел в канцелярию подписывать бумаги. Из окна маленькой палаты, куда перевезли после операции Бобышева, Володя видел, как Богословский поговорил с садовником Ефимом Марковичем, как погрозил пальцем больному Паушкину — сердечнику, жадно курящему огромную самокрутку, как, миновав двор, главврач вошел в левое крыло «аэроплана».
ЗДРАВСТВУЙ, МИЛАЯ ЖИЗНЬ!
У двери палаты тихо плакала дочка Бобышева — миловидная растерянная женщина. Было слышно, как тетя Клаша говорила:
— А ты надейся, девушка! У него рука легкая, животворящая. Он хотя и безбожник, но куда любому попу до него. Поп кадит, а он истинно служит. Думай, девушка, надейся!
«Служить, а не кадить, — вновь радостно и твердо определил для себя Володя. — Как это она верно сказала — тетя Клаша, как удивительно верно!»
За дверью стихло, вошел Николай Евгеньевич, сказал поднявшемуся с места Володе: «Сидите», — и сам сел на другую табуретку. Внимательные, чуть раскосые глаза его всматривались в белое лицо Бобышева, всматривались долго, пристально, спокойно.
— Прекрасного ума человек, — сказал он тихо, — своеобразного, насмешливого, характер чисто русский, приятнейшие часы я с ним проводил. И вообще, надо вам знать, очень у нас много в районе отличных людей. Недавно в городе один мой сокурсник, сейчас доктор и профессор, автор ряда медицинских сочинений на общеизвестные темы, но солиднейший и непререкаемый и по внешности эффектный мужчина, — так вот он у меня осведомился: «Тоскуешь, наверное, Николай, и потихоньку пиво пьешь?» Поразительная штука: сколько лет Советской власти, сколько наворочено, какие мечты исполнились, а нормальный профессор все еще про нас с вами думает на основании когда-то прочитанной «Палаты № 6» Антона Чехова, что мы непременно тоскуем и пиво пьем. Ну, поехал я вечером к своему сокурснику, удостоился чести быть приглашенным на суаре, как он выразился (заметьте, что и такие слова подпольно, а существуют). И что же? Винтят.
— Как винтят? — не понял Володя.
— Ну, игра есть такая, винт, из умных. Играют страстно, увлеченно, совершенно поглощены своим занятием. И за весь вечер ни одного толкового слова, ни одной мысли. Ах ты, думаю, черт возьми, зачем же я сюда явился, чучело гороховое? Профессор, доктор, автор ряда работ. Недаром, знаете ли, говорится: «Все есть для его славы, только его самого не хватает для нашей». Да почему же он профессор? Нет, думаю, невозможно, ошибаюсь я, не разобрался толком. И заговорил с однокурсником своим о хирургической эндокринологии, так он, представляете себе, вот эдак покровительственно меня похлопал по плечу и сказал: «Мы же отдыхаем нынче, а вот, если угодно, приезжай ко мне в клинику, там с моим ассистентом и побеседуете». Разумеется, ни в какую клинику я не поехал.
Николай Евгеньевич добродушно и тихонько посмеялся, потолковал в коридоре с бобышевской дочкой и ушел в амбулаторию.
Ночью Володя дежурил по больнице вместе с Ксенией Николаевной Богословской и вместе с ней принимал труднейшие роды. Тоненькая, стройная, с высоко уложенными под докторской шапочкой косами, с бледным румянцем и ласково-строгим взглядом, совсем молодая, почти студентка на вид, она, работая, непрестанно объясняла Володе, но так, что ему нисколько не казалось, будто с ним разговаривает опытный врач: просто сокурсница, товарка, больше знающая, чем он сам.
Роженица кричала густым, уже замученным голосом, в родилке было жарко, Ксения Николаевна советовала:
— Вы тужьтесь, милая, тужьтесь, рожать — это тяжелая работа, но зато потом славно вам будет увидеть дело труда вашего — дочку или сына…