Анатолий Черноусов - Повести
Лина выглядела слегка опьяневшей, когда, выпластав целую полянку груздей, поднялась на ноги. Теперь, скорее–скорее, найти еще такую же поляну, такую же колонию!..
Однако такой богатой полянки больше не попадалось, зато в густой чаще, куда Лина продралась в поисках груздей, она внезапно наткнулась на опята. И тоже — как наткнулась? — расскажет она после сестрам и Климову. Глаза ее блуждали по траве, по бурой листве, по кочкам и пенькам, по валежнику и ямам, как вдруг… (именно — вдруг!) на том самом месте возле старого пня, где еще мгновение назад ничего не было, ударил из–под земли целый фонтан золотисто–коричневых кругленьких шляпок. Ударил и застыл под ее, Лининым, взглядом. Какие бодренькие они, какие свежие! Только что выскочили из развалюхи пня, только что выбросили шляпки–зонтики над собою. Один повыше, другой пониже, третий не большой и не маленький. Ну а четвертый — вовсе кроха, вовсе — с пуговицу. Но тоже прыгнул вверх — этакий шустрячок — и тоже застыл, как вкопанный, под гипнозом зорких, внимательных глаз.
Словом, зашла Лина в лес, по ее словам, совершенно здоровым нормальным человеком, а вышла, откликаясь на зов Климова и сестер, с подрагивающими руками, с отрешенным, блуждающим взглядом, который рыскает по сторонам и все чего–то ищет, ищет…
Обедали на бугорке посреди небольшой поляны.
Оживленные, сладко уставшие, пропахшие лесом, ревниво показывали друг другу свои трофеи.
— Обскакали меня, — притворно ворчал Климов, заглядывая в свою и чужие корзины, — все обскакали… Научил на свою голову…
— Побольше надо под ноги смотреть и поменьше на девушек заглядываться!.. — лукаво посмеивалась Лина. И была такая возбужденная, такая веселая, даже чуть шальная, что Климову казалось — именно в эту минуту, именно вот здесь, на этой полянке, он понял, что безумно, безрассудно любит эту девушку, любит до невозможности, до того предела, за которым только смерть…
Двух дней после поездки за грибами не смог он выдержать, помчался к Лине домой и… И застал у нее некоего молодого человека…
Лина явно растерялась, даже слегка побледнела, когда по взгляду Климова поняла, что он уже заметил ее гостя, который выглянул в прихожую и тут же скрылся в «девичьей» комнате.
— Знакомьтесь, — еле слышно сказала она, вводя Климова в ту же «девичью» комнату. На стуле сидел, как сразу догадался Климов, тот самый Сережа, который еще «со школы»…
— Сергей, — назвался он, и голосок у него был «ангельский», тоненький и слабый.
Климов своей рукой, словно тисками, давнул поданную руку и заметил при этом, как испуганно дрогнули ресницы у Сережи… «То–то же, — подумал Климов, опускаясь на диван. — Рука у меня что надо, ты это учти, дорогой, на всякий случай…»
Нужно было о чем–то говорить, не сидеть же вот так, истуканами, все трое порознь. И Климов начал о чем–то говорить, Сережа оживился, поддержал разговор, и мало–помалу началось между ними состязание не состязание, а так, нечто похожее на бой петухов… Оба изо всех сил старались показать друг перед другом (а скорее — перед Линой), что один умнее другого, один осведомленнее, остроумнее другого… Лина сидела, опустив глаза, нервничала, а они пластались. Один заводил речь о живописи, и другой должен был подхватить и усиленно показывать, что и он знает Делакруа, Ци Бай — Ши и прочих. Один перескакивал на спорт, и другой должен был тотчас же вспомнить, какая нога у знаменитого футболиста Олега Блохина сильнее: левая или правая. Потом пошло о музыке, о песнях, о литературе, и шло с переменным успехом: то Сережа взахлеб говорил о романах, которые перечитал за последние годы (и тут Климов был, конечно, бит), то Климов, ловко переведя разговор на автомобили, безошибочно называл марки новейших американских машин и рассуждал о достоинствах и недостатках модели «Мерседес — Бенц». То Сережа рассусоливал о мотивах трагического одиночества в поэзии Надсона, то Климов легко вспоминал имя ударника в ансамбле «Ройял Найтс»…
Видя, что оба становятся все более злыми, Лина намекнула, что им с Сережей нужно куда–то идти, а посему не пора ли, мол, прекращать… («Не пора ли мне убираться?..» — подумал Климов).
О, как ненавидел он ее в эти минуты! Как ненавидел! Как презирал за взвинченность, за эти постоянные отлучки куда–то в другие комнаты, за ее многозначительные взгляды на Сережку, — взгляды, смысл которых можно было понять только так: кончай, мол, этот треп и давай уйдем побыстрее…
В конце концов Климов начал понемногу справляться с собой, возвращать утраченную было способность соображать. Мало–помалу к нему приходило осознание своего дурацкого положения. Что он тут сидит и старается ни в чем не уступить этому Сереже? Кому он что доказывает?.. Унизительно же, черт побери, видеть в этом «сморчке» своего соперника! Унизительно вообще здесь быть. Словно выпрашиваешь что–то…
Такое чувство шевельнулось в Климове, и тогда он встал и, ни слова не говоря, ушел.
А час спустя уже лежал навзничь на своей неразобранной кровати, лежал в чем был, не сняв даже туфли, и вроде бы слушал музыку из стоящего рядом на тумбочке магнитофона…
Медленно поворачивались катушки, медленно ползла узкая коричневая лента, подрагивали темные лепестки в зеленом стеклянном глазке аппарата, лилась негромкая музыка. Это была та самая «нездешняя» музыка, которую так любила Галя… В мелодии чудилось Климову то горячее дыхание джунглей, диковатые ритмические пляски Африки, то был в мелодии тоскливый зной раскаленной пустыни с далекими силуэтами верблюжьего каравана… То виделся Климову горизонт теплого южного океана, а на горизонте — синие неясные острова с каким–нибудь этаким названием вроде Галапагос… А то вдруг чувствовался холод космических пространств, и одинокий голос метался по этим пространствам и тосковал, и звал: «Ой, ой, ой, ола–ола–ола!» И Климов думал, что вот под такую тоскливую до жути мелодию запросто можно удавиться…
Он перебирал в памяти сцены сегодняшнего «турнира», и боль от унижения, от сознания, что Лина потеряна, видимо, навсегда, что не сумел, не смог он перебороть в ее сердце Сережу, — боль от сознания всего этого терзала Климова, и он со сладостью думал о том, что вот под такие завывания одинокого человека хорошо бы в самом деле взять и удавиться…
Все стало плохо у Климова, все пошло кувырком…
В каморку свою он ходить перестал, за новинками технологии не следит, научная работа вообще остановилась. В квартире хозяйничают пыль и вконец обнаглевшие тараканы. Галю он от себя оттолкнул, обидел человека, который ради тебя готов был на все… Оттолкнул, обидел, а что получил взамен?.. Боль, ничего, кроме боли… Лето кончается, а он, Климов, никуда так и не поехал, торчит в душном, пыльном и людном городе. Предлагал ведь Саня: давай, старик, возьмем путевки на Тянь — Шань! Отказался. Вдруг, думал, Лина согласится поехать к морю…
Саня уехал один, так ничего и не поняв, в недоумении — почему «старик» хандрит, не хочет побывать в таких изумительных местах?.. А Климов не мог сказать ему о Лине, он вообще перестал рассказывать Сане о своих «сердечных» делах. Раньше рассказывал все, а вот о продолжении «романа со студенточкой», как выразился однажды Саня, не мог: не поворачивался язык говорить о себе и о Лине за шахматами.
«Уходит лето, — думал Климов, все так же лежа на кровати и не выключая магнитофона, из которого извергались совсем уж какие–то звериные вопли. — Кончается отпуск, а я все чего–то жду, жду… Чего жду? Чего ждать после сегодняшнего случая? На что надеяться, если этот прыщавый Сережа чувствует себя у них как женишишка?.. Чего ждать, если мать не отпускает дочку к морю со мной, а посылает всех сестер (и наверняка вместе «с Сережей“) куда–то в Закарпатье?..»
«Да что вы там собираетесь делать, в Закарпатье–то?» — не раз спрашивал Лину раздосадованный Климов.
«У нас там знакомые, очень много знакомых…» — нехотя отвечала Лина и замолкала. Подробностей почему–то сообщать не хотела.
И в который раз удивляет Климова эта непомерная власть родителей над взрослыми уже дочерьми. Нет, мол, не пущу вас к морю, говорит мамаша, поезжайте в Закарпатье, и дочки не смеют перечить…
«Вообще… что за семейка такая?..» — думает Климов. И ему вновь вспоминается, с какой убежденностью сестры утверждают, что дело свое любить совсем не обязательно… Вспоминается, что вино в этой семье, по словам Лины, вообще не пьют, даже по праздникам… Ну, насчет отца она загнула, конечно. Но сама–то она, действительно, даже пригубить отказывается. Да и мать, и сестры, похоже, и в самом деле в рот не берут… Вспомнилось и пристрастие Лины к стихам об одиночестве, об отрешенности от грубой, ужасной жизни. Вспомнилось ее несогласие, ее протест против его, климовского, восторженного причисления человека к миру животных… А не странно ли то, что Лина буквально каменеет, когда он пытается ее поцеловать или обнять?..