Сергей Малашкин - Луна с правой стороны
— Ты что это, говорю, так на меня, Лукерья Петровна, смотришь? — А она смотрит на меня да вздыхает, да так тяжело…
— Что это с вами? — интересуюсь я. — Неприятности, что ли, какие?
— Нет, Иванушка, — выкрикнула она тяжело со вздохом. — Люб, говорит, ты мне! — и хлоп петлей мне на шею…
Тут приятель замолчал и посмотрел на стакан. А потом снова заговорил:
— Ох, эти бабы, бабы…
Я громко засмеялся.
— Разве они что тебе плохое сделали?
— Нет. Уж больно они жадны на нашего брата, а в особенности во время войны… — сказал он с улыбкой. — Пожил я ещё немного у Лукерьи Петровны и айда себе в город… С большим трудом отделался. Первое время уговаривала, большевиками пугала, что, дескать, большевики восстание готовят и всех, кто не с ними, живыми в могилу зарывают, а то и в Неву головой… Одним словом, с большим трудом вырвался и только свободно вздохнул под Питером.
Он взял стакан и стал пить чай. Я предложил взять горячего.
— Это неплохо, — сказал он и пошёл за чаем.
III— Хорошая баба была, — вздохнул он, — пишет, что сын имеется, да такой, говорит, отчаянный, — всё отца спрашивает. Думаю нынче летом поехать проведать бабу и на сына посмотреть…
— А муж?
— Пишет, что убит… и жить зовёт… Так вот, — выкрикнул он, — подхожу я к заставе и чувствую: в городе, это в Питере-то, не разбери-бери, настоящая, брат ты мой, кутерьма. Наш брат, солдатьё — царь и бог. Смотрю: движение по улицам — не пройдёшь. Что б это, думаю, значило? Останавливаю одного солдатика, спрашиваю:
— Скажи, пожалуйста, товарищ, куда это все идут?
Он окинул меня глазами с ног до головы, поправил винтовку на спине и сплюнул в сторону.
— Ты что, солдат?
— Солдат, — ответил я и показал на шинель.
— Солдат? — передразнил он меня и, ничего не сказав, пошёл своим путём.
— Вот тебе и фунт, — вздохнул я, — тут что-то такое назревает… — и направился за солдатом. Правда, я шёл не за одним солдатом, а шёл в гуще солдат, но всё же не хотел терять из виду солдата, к которому обращался с вопросом. Таким манером я добрался до манежа, пробрался на середину и стал слушать. В это время, когда я вошёл, меня страшно поразил знакомый голос. Я подошёл ближе к трибуне. Когда я пробирался к трибуне через толпу солдат и рабочих, меня никто не заметил, никто мне ни одного слова не сказал, хотя я работал недурно плечами, расчищая себе путь, а когда добрался до нужного места, вскинул голову, и меня словно ошпарило: надо мной на трибуне стоял с большой лысиной человек, к которому я ходил по вечерам, во время сенокоса, поговорить и вместе послушать тишину.
— Кто это? — спросил я у солдата, вытянувшего голову и крепко сжимавшего винтовку. Солдат мне ничего не ответил. Я видел, как у него дрожали губы и как он горел в лихорадочном огне, и этот огонь заражал и меня.
— Кто это? — спросил я и толкнул его сильно в бок, но он и на этот раз ничего не ответил, а всё больше и больше устремлялся туловищем вперёд. Я оставил его в покое и впился всем своим существом в знакомое лицо, в знакомый голос, и через несколько минут я, как и он, дрожал в лихорадке, стучал зубами, сжимал кулаки так, что хрустели пальцы.
А знакомый человек хлестал в нас раскалённым металлом:
— …Для восстания нужна сознательная, твёрдая и непреклонная решимость… биться до конца…
— …Итак, товарищи, вперёд за власть рабочих и крестьян…
Восторженный гул солдат и рабочих раздвинул стены манежа. Солдаты и рабочие потрясали в воздухе винтовками…
— Да здравствует социальная революция!..
— Да здравствует вождь!..
— Ленин, — выкрикнул я и задохнулся от радости и восторга.
Так вот они какие были работники… Это они трудились над великим делом рабочего класса… Так вот я с кем слушал тишину вечеров на сенокосе…
— Ленин! — крикнул я ещё раз и быстро было рванулся к трибуне. — Я иду добровольцем. Доброво-о-льцем!! — Но меня крепко схватил под руку солдат, которого я два раза спрашивал, и кричал на меня широко улыбающимся ртом:
— Ты что же, товарищ, думаешь, что мы идём в бой из-под палки? А?
Я ему ничего не ответил. Он был прав. Мы встретились глазами. Схватили друг друга за плечи и громко поцеловались.
Вот с этого дня, дружище, я заделался ярым большевиком и за всё время гражданской войны находился на фронтах и оружием смывал с себя прошлую пассивность к политике.
— Политика теперь для меня всё! — сказал он резко и поднялся с кресла.
— Это верно, — ответил я и крепко пожал ему руку.
IVЧерез пятнадцать минут мы вошли в общий зал слушать доклад тов. Родионова «О внутреннем положении рабоче-крестьянской страны».
1925
Огломоны
РассказБорода у дяди Сергея большая, до пояса, с проседью, в ветер раскалывается на две самостоятельные половинки, бьётся, подлезает в подплечье, в подмышки, вырваться хочет, куделью промчаться за сухой металлической листвой через выгон, огороды и поля, на волю.
— Ээх!
Нос у дяди Сергея тонкий, правильный, с резким двоением на самом кончике: по тонкому раздвоению носа разгадывают невинность девушек, — такая примета в народе имеется. Но эту народную примету не подставишь, не прилепишь к дяде Сергею: он герой, трёх молодух в гроб вогнал, хотел было четвёртую — поп не дал.
— Ээх! — вздыхал дядя Сергей. — Я, бывало, пробегу вёрст семь, выбегу на гору, дыхну минутку-другую и — жик… инда земля горит, искры летят.
— Да ты, дядя Сергей, и сейчас маху не дашь, можно сказать, за пояс заткнёшь любого.
— Да чего тут говорить, конечно, заткнёт.
— Заткнёт! Не только заткнёт, зарежет, право слов зарежет, лучше не берись, как есть зарежет.
Дядя Сергей, когда мужики поднимали спор о силе и ловкости — зарежет он или не зарежет — всегда молчал, деловито хмурил лоб и напускал на глаза густые брови, а когда спор утихал, становилось тихо и скучно, он поднимал брови кверху и держал их дугами во всё время своего рассказа, если рассказ проходил спокойно, отчего глаза его делались большими, круглыми и как будто пустыми и походили на глаза лошади.
— Ээк! — закатывался первым дядя Сергей от каждого своего смешного слова.
— Ээк! — закатывались за ним слушатели.
Дядя Сергей останавливался. Останавливались слушатели. И рассказ снова развивался, плыл с языка дяди Сергея до нового «ээк».
Волосы на голове дяди Сергея, несмотря на большую старость, были густые, чёрные, и чёрной скобкой глядели из-под краёв картуза, рыжего, выцветшего от времени, — вот каков был дядя Сергей. Можно сказать, особенный, редкостный.
Дядя Сергей любит общество, в особенности молодёжь, которая громко ржёт от его рассказов, но нужно сознаться, он и стариков не обижал, не обходил их своим присутствием, а вежливо раскланивался, пролезал в середину круга, садился на травку, поднимал к подбородку колени, сковывал колени сухими, длинными руками, клал на колени бороду и, после некоторой тишины и просьб, приступал к рассказу.
Вот так сидел дядя Сергей и сейчас под густой лозиной на зелёной травке, у покосившейся на левый бок избы дяди Михаила Многосонова, который, в отличие от дяди Сергея, никакой бороды не имел. Он вместо лица имел просто перепечённое яблоко, морщинистое, жёлтое, которое в какую сторону ни поверни — ни волосика, хоть на радость был бы один — ни одного.
— Ээк, как тебя природа вызвездила, — говорили шутливо мужики.
А Фёдор, которого иначе на селе и не звали, как Федька, всегда одно и то же при встрече:
— Дядя Михайло, тебе, знать, моя тёлка вылизала? — и закатывался в гык.
— Гы-гы… — хохотали мужики.
— А, пожалуй, Федька прав…
— А всё может быть — и вылизала.
— Гы-гы…
Так шутили, смеялись мужики над дядей Михайлом Многосоновым.
На голове у дяди Михайла тоже не было ни одного волосика — степь макушка песчаная… Только на короткой сморщенной шее три колечка рыжих, золотистых волосков.
— Всё богатство? — дотрагиваясь до колечек, вежливо спрашивал Фёдор.
— Всё, — отвечали мужики за дядю Михайла и закатывались в гык.
— Дырки одни остались.
Дядя Михайло выкатывал из морщин, вернее, вывёртывал коричневые зёрнышки глаз и бегал ими по хохочущим рожам.
— Старики, — хрипел беззубым ртом, дёснами, дядя Михайло и облизывал белёсым кончиком языка морщинистую дырочку рта, — старики…
— Хе-хе.
Мужики не понимали. Мужики катались в гыке. А дядя Михайло был прав. Он сказал большую правду. 32-летние мужики записались в стариков, обтирают печи, полати своими боками, а весной — сеновалы и сени, а то под лозинами, в холодке, пупами на солнце. Дух во все дырки — тоже.
— Гы-гы…
А дети скрипучими сохами царапают чахлую малокровную землю полей, не видавшую за семь лет революции навоза. А навоз распёр дворы, подпёр под крыши изб, горит на солнце, тёплым дымком поднимается, от него дух идёт по селу, лезет в нос, в рот, затыкает…