Сергей Черепанов - Утро нового года
— Так и замечаешь?
— Замечаю. Я ж, слава тебе, бог, тутошний, не прибеглый какой-нибудь, вроде Валова. Это, бывало, в прежние годы по несознательности, по отсталости мыслей я не соображал. К примеру, проживал я в собственном доме. Худо-бедно имел разную разность, даже курей с петухом. Находился в этаком соблазне, не по жадности, а имел очарование от петушиного пения. Иной раз за ночь глаз не сомкну, абы петушиного гомону не пропустить, как это они на всякие голоса начнут меж собой-то перекликаться. А в своем дворе имел петуха с таким, слышь, голосом пробойным, хоть в театр выставляй, не подведет. На последнем ладу, сукин сын, имел он обыкновение выложить голос чудной густоты и долготы. И вот, надо быть, находясь в этакой очарованности, я как-то вроде очерствел и охолодал до чужой потребности и нуждишки. Ладно, так, значит, поживаю я в своей домашности, пока одной ночью не случилась беда. Ночь-то была тьмущая да тихая, рядом со мной на постеле баба похрапывает, а я хоть и подремывал, но ухо держал востро, как бы петушиный гомон не заспать. Вдруг вижу: на стене вроде огонек пыхнул. Я к окошку. Высунулся в створку-то — соседской двор горит. Мне бы, дураку, как есть в исподниках выкинуться из окна да соседу постучать, разбудить, может, еще успели бы притушить огонь-то, а я, слышь, первым делом за штаны да бабу за ноги с постели стянул, и давай-ка мы с ней поскорее свое барахлишко в огород таскать и меж гряд укладывать. Ветерок-то, между прочим, дул в нашу сторону, не успели мы управиться, как и наш двор засветился. Дворишко сгорел — это еще туды-сюды, полбеды, а вот петуха более по своей очарованности я не нашел и с тех пор не то ли что разлюбил петушиные переклики, а осознал свою темноту…
— Врешь ты, однако, Подпругин, — сказал Корней. — Сколько я тебя помню, ты всегда в коммунальной квартире живешь.
— Как погорел, живу. И в мыслях у меня теперь иное горение. Идет народ с заводу веселый, мне тоже вроде праздник, а от хмурости на душе у меня тоже хмурость. Эх, что же это я не выучился, а не то бы добился на должность Николая Ильича.
— Это ведь ты, пока вахтер, хорохоришься, — подтрунил Корней, не принимая Подпругина всерьез. — А из директорского кабинета на второй же день убежал бы.
— Поди-ко ты! — словно удивился Подпругин. — Я бы сразу, как в кабинет сел, Ваську Артынова за шкирку и с завода долой. И приказ бы издал: давай робить по правде! Пусть она, правда, горькая, зато сзади по затылку не вдарит.
— А Богданенко на увольнение? — подзадорил Корней.
— Не-ет, к чему же увольнение, — несколько неуверенно протянул Подпругин. — Николай Ильич, в общем-то, мужик наш, чокнутый, однако, немного, его заново надо делам обучать. Я бы его, ежели по совести, определил бы для начала в бухгалтерию, взамен Фокина. Пусть бы Николай Ильич с годок на счетах поклацал, а уж потом я его двинул бы все же на повышение. По моему разумению, хозяйствовать — это, слышь, не дрова рубить. Дрова-то рубить и я мастак, без учености. Помахал топором день, поленницу сложил — и шабаш: чайком ублажился, да на лежанку, и брюхо кверху!
— Эх, и легко живешь ты, Подпругин!
— Потому что живу по своему назначению. По характеру. По уму. Не лезу не по уму-то. Это, знаешь, не по уму жить одинаково, как не по капиталу. Жалованье на штучки-пустячки размотаешь, а потом лапа еще потянется не туды, в чужой карман. Я же не Васька Артынов…
Ну, что ж, и это вполне возможно.
Корней вспомнил при этом, как у него однажды уже зарождалось подозрение относительно Артынова, Валова и Фокина. Какую бумажку тогда в бухгалтерии подал Фокин Артынову и о чем они между собой перемолвились? А Мишка Гнездин? Откуда у него взялась уверенность, будто можно спустить воровским путем не одну тысячу штук кирпича и никто не заметит?
Да, да, все это вполне возможно, а никому не скажешь, не напишешь — голые догадки!
Слишком доверялся директор Артынову.
Свою квартиру он держал в городе. Каждое утро за ним посылали грузовую машину, за неимением легковой. Если же он оставался на заводе допоздна, то ночевал в общежитии, в специально оборудованной для него комнате. Ночевки в общежитии обычно начинались после двадцатого числа, перед завершением месячного плана. До двадцатого он уезжал домой часов в шесть вечера, и тогда фактическим распорядителем на заводе оставался Артынов.
— Ты, вот, посмекай-ко, пошто Васька себя насчет выпивки не стесняет, — как бы угадав, о чем думает Корней, хитро подмигнул Подпругин. — Может, он рубли длиннее наших получает, или для него госбанк особо деньги печатает?
Вероятно, следовало бы все же кое-куда сходить, кое-кого предупредить, порыться в отчетах и приемных актах и тем самым облегчить себя от гнетущих подозрений, но это был тот путь, которым Корней еще ни разу не хаживал. Было, конечно, удобнее не навлекать на себя ничего, придерживать язык за зубами по-прежнему, то есть, как мать выражается, «держаться подальше от навозной кучи». И он ничего не ответил Подпругину и опять все свои раздумья оставил при себе, хотя они продолжали смущать и волновать.
Даже Марфа Васильевна заметила:
— Ты чего бесишься-то? Чем это тебе мать не угодила? Небось, обругала не зря! Ишь ты, какой гордый! Который уж день хмаришь, хмаришь, будто свет перевернулся.
Верно, он стал вспыльчивее.
— Все чего-то не по тебе, — продолжала выговаривать Марфа Васильевна. — Какого лешака надо?
Как-то вечером, оставшись в диспетчерской допоздна, он решился, наконец, написать докладную записку о причинах брака, в которой начал с самого Богданенко. Он судил его строго, призывая в свидетели Семена Семеновича и главбуха Матвеева, упирая на совесть. Где она у вас, Николай Ильич? Какое у вас право «добивать» завод? Вы нарушаете технологию, а между тем, заставляете искать, откуда валом валит брак! Но что означает этот брак и все нарушения в сравнении с неуважением к людям, к их самым элементарным требованиям, с чванством, с командованием без расчета, как будто вы не доверенное лицо народа, подотчетное народу, а мелкий хозяйчик!
Шесть страниц бумаги, исписанных убористым почерком, угрожающе лежали на столе. Но он еще не дописал до точки, как ему вдруг представилось, сколько усилий понадобится, чтобы все написанное доказать и отстоять. Он присоединится к тем, кто все это уже сказал, но зачем? Какая у него цель? У него цели определенной не было, он сам был ничтожен и мелок перед людьми, «честный частник», как метко влепил в него Мишка Гнездин, и поэтому исписанные листы были порваны и выброшены в мусорный ящик. Вот так лучше! Уж ему ли задираться там, где даже такой силач, как дядя, не умеет справиться!
Однако именно за то, что Семен Семенович не может справиться, а только пуляет в Богданенко словами и сдает перед Артыновым, злость обернулась и против него, дяди. Это была не та злость, когда хочется ругаться, а тихая, более мучительная.
— Мне, как говорит моя мать, «живущему на усторонье», не полагается вас критиковать, — сказал он Семену Семеновичу. — Возможно, на своих закрытых партсобраниях вы обходитесь по-иному. Но все-таки ваши споры с директором — это пока лишь обычное пустословие.
Никогда еще он, Корней, не позволял себе по отношению к дяде ни подобного тона, ни подобного заявления.
В свою очередь и дядя, привыкший видеть в нем лишь «сынка Марфы», как бы «отколотого от славной породы Чиликиных», никогда еще не был с ним откровенным. Похлопать племянничка по плечу, вроде мимоходом угостить конфеткой, а в остальном, в самой обыденной жизни не замечать, — отнюдь не означало сближения.
Вот поэтому-то Семен Семенович и округлил глаза и даже потер их ладонью.
— Ты уверен?
Они — дядя и племянник — случайно встретились возле механической мастерской и так же, наверно, случайно дядя спросил:
— Ну, как жизнь? Как дела?
Ведь надо же было о чем-то спросить, коли уж столкнулись чуть не лоб в лоб.
У Семена Семеновича был усталый, измученный вид, спецовка в жирных пятнах мазута. Он только что вернулся с очередной аварии.
— Надолго ли вот так-то вас хватит, дядя? — сочувствуя, но еще жестче добавил Корней. — Неужели же нельзя ничего поправить?
— Я уже старик, — с неожиданной слабостью ответил Семен Семенович. — Мне теперь не хватает времени, а чертовы неполадки и аварии отнимают у меня силы.
Это было похоже на правду, хотя Семен Семенович тут же спохватился, выправил осанку и подкрутил начинающие обвисать усы. Нет-де, дружок, старость еще надо мной не вольна, заказано работать до семидесяти лет, а там, дальше, посмотрим, подумаем, сколько отмерить.
— Но постой-ка, — опять спохватился он. — Ты куда гнешь и в чем сомневаешься?
— Я не сомневаюсь. Завод сползает в прорыв. А вы спорите, спорите, у вас одни мнения, у Николая Ильича другие — полный разлад, как в технологии, и пользы от этого никакой.