Сергей Малашкин - Записки Анания Жмуркина
— Ну как там, трудно?
Солдат вскинул голову от цигарки и, не дрогнув ни одним мускулом лица, ответил нутряным голосом:
— Ох и тяжело, братцы! — И, подавая обратно кисет Евстигнею, жалобно пояснил: — Но приведи господь! Братец, — спохватился он внезапно, когда кисет перешел в руки Евстигней и он уже собирался его положить в карман, — дай, ради Христа, табачку!
— Братец, табачок береги! — визгливо выкрикнул Евстигнею, уходя от нас, а из-под вагона поправился: — Ох он и сладок там, на позиции-то! А ежели нет, то лучше умри — ни одна сволочь не даст!
— Вот тебе и на: ни одна сволочь не даст, — проговорил Евстигней.
Оказалось, что наш поезд простоит очень долго, пойдет только вечером, когда сядет солнце: днями поезда к Двинску очень редко когда идут, разве только в момент большой нужды, — все больше вечерами и по ночам. Причина этому — немецкие аэропланы, которые свободно летают над городом, над железной дорогой и сбрасывают бомбы. Наши маршевики было разлетелись в помещение вокзала, но их грубо повернули обратно, так как оба зала — первого и третьего класса — были набиты офицерами. Я и Евстигней тоже повернули обратно и пошли бродить около станции. Недалеко от станции росла картошка, и наши маршевики выглядывали из ее высокой и сочной ботвы. Один из сидевших в ботве, пряча голову в ботву, громким голосом говорил:
— Ничего, ребята, не будет, а полосуй ее, картошку-то, — она, говорят, начальника станции.
— Конечно, ничего не будет, — отвечал ему кто-то и тоже из ботвы. — Люди, можно сказать, кровь едут проливать, а он ишь, сукин сын, плантации разводит. Дери ее, ребята, как следует.
Евстигней тоже полез в борозду, но ввиду огромного роста, своей неуклюжести никак не мог устроиться и спрятаться в борозде, а потому ему с остервенением крикнули:
— Черт длинный, а ты пригнись, пригнись!
Евстигней длинно растянулся в борозде и стал выкапывать картошку. Я стоял и смотрел по сторонам, чтобы внезапно не нагрянули и не застали на месте преступления. Воровство сошло благополучно, и мы через каких-нибудь двадцать минут варили картофель в кустах недалеко от станции. Все это прошло бы ничего, ежели бы наши маршевики не стибрили трех гусей у того же начальника станции. Оказалось, что, когда наши «солдатики» охорашивались около гусей, жена начальника смотрела в окно и кричала, но так как она была на третьем этаже, то наши «солдатики», не расслышав ее голоса, схватили гусей в шинели — и айда, и пока она спустилась с лестницы — ни «солдатиков», ни гусей. Долго металась жена начальника станции, долго охала и только тогда опомнилась, когда сбегала на картошку и, всплеснув там руками, бросилась к начальству, а через несколько минут в сопровождении ротных командиров к нам в кусты.
— Всю картошку содрали, — выла она, — трех лучших гусей украли…
— Это мы сейчас узнаем, — успокаивал ее наш ротный и нервно помахивал хлыстиком. — Это мы сейчас, мадам, все разузнаем.
Маршевики тоже не дали маху: они за несколько десятков шагов заметили тревогу жены начальника станции и свое начальство и ждали прихода начальства и пострадавшей. Я было хотел, как и некоторые «солдатики», бежать в кусты и оттуда окружным путем к себе в теплушку, но Евстигней так на меня прикрикнул, что я даже присел и не двинулся с места.
— Вы что это, Ананий Андреевич, себя хотите выдать и нас?!
— Смирно! — крикнул ротный и обратился к жене начальника: — Говорите, мадам: кто?
Мадам всплеснула руками:
— Господи, разве я могу узнать, господин офицер, кто из них украл гусей и стащил картошку? Они все зеленые и все на одно лицо.
— Ну, это ты врешь, барыня, — крикнул неожиданно Евстигней, — не все! Ты, чай, видишь: есть с бородами, можно сказать, в папаши тебе годятся, а есть совсем мальчики.
В это время, когда говорил Евстигней, остальные солдаты тоже набрались духу и оскорбленно заговорили:
— А ты, барыня, обыщи, а потом и говори. Что мы, жулики, что ли, какие, а? Подумаешь, нужна нам твоя картошка и гуси! Что мы, этого добра-то не видали, что ли, а? Мы, чай, едем родину защищать, а не воровать твою картошку.
— Да вы же варите, — взвизгнула женщина, — а говорите — не воровали!
Маршевики были озадачены неопровержимым ее доводом, не знали, что надо, ответить, и стали переминаться с ноги на ногу, а глаза устремили в котелки, в которых действительно варилась картошка. «Пропали», — подумал я и попятился немного назад.
— Говорите: кто ходил воровать картошку? Живо! — крикнул свирепо наш ротный; остальные сурово смотрели на нас.
Евстигней неуклюже завозился.
— Мало ли, ваше бродь, картошки-то, в лавке, можно сказать, сколько хошь. — А потом обратился к барыне: — А ты обыщи котелки-то и, ежели узнаешь свою, тогда и обзывай ворами. Твоя, наверно, картошка-то молодая и только что из земли вырыта. — И он быстро схватил с огня свой котелок и поднес его к женщине. — Смотри! Ежели твоя-то…
Женщина и ротный нагнулись над котелком и стали рассматривать картошку.
— Ну что? — подавая все ближе к носу женщины котелок, спросил Евстигней. — Твоя?
Женщина, озадаченная, пятилась назад. Видя растерянность, неуверенность женщины, маршевики встряхнулись, почувствовали себя смелее и изредка стали подавать голоса:
— Известно, солдат вор!
— Солдат идет кровь проливать, а его вором!
— Эх-ма! Всё и во всем солдат виноват!
В это время, пока женщина не узнала свою картошку и растерянно пятилась назад, наш ротный с большим трудом сдерживал улыбку, а остальные, чтоб не расхохотаться, пошли в сторону. А когда женщина сконфуженно ушла от нас, ротный поднял кверху хлыст и погрозил:
— Я вас, сукины дети, проучу, если вы еще раз опозорите честь солдата! — и, еле сдерживая смех, пошел в сторону.
В поезде тоже не нашли ни одной картошинки, а также ни одного гусиного пера. После обыска долго ротные удивлялись, как это мы могли так ловко украсть гусей, содрать почти весь огород и не оставить ни одного пера.
Вечером, на закате солнца, наш поезд тронулся дальше.
Тяжелое дыхание войны становилось ближе.
VIIIВ Двинск приехали поздно вечером. Большая узловая станция была загромождена поездами. Фонари не горели, была жуткая тьма. Только изредка рдели темно-фиолетовым огнем семафоры. Несмотря на большое движение поездов, на огромное скопление войска, была какая-то особая, придушенная, потрясающая тишина и придавленность. Паровозы, делая маневры, еле слышно перекликались, предупреждая друг друга: «Тише. Как можно потише». Солдаты выгружались из товарных вагонов, осторожно, бесшумно, давая ногу, в полном боевом снаряжении, но только без винтовок, уходили во мглу, в какую-то бездонную пропасть, которая тут же, как только скрывался последний ряд бессловесных солдат, закрывала свою беззубую пасть и ожидала новых. Я чувствовал, как все больше и больше давила тишина, наваливалась на грудь, спирала дыхание, заливала сердце жутью, от которой по телу пробегали мурашки.
— Вот она где, война-то, — проходя мимо нашего вагона, сказал шепотом какой-то солдат.
— Ну, брат, это еще не война, цветочки, а ягодки впереди, — ответил ему другой.
Солдаты прошли и скрылись в густой мгле. Евстигней выпрыгнул из вагона, подошел ко мне, хриповатым голосом проговорил, переходя на «ты»:
— Вылазь, пройдемся около вагона, ужасно надоело лежать.
— Не приказано, — ответил я и свесил ноги из двери вагона, посмотрел на улицу, во мглу, в которой смутно двигались солдаты, — влетит.
— Не все ли равно, — засмеялся Евстигней. — Мы ведь не на радость к теще едем — под пули и своими костями тело родины унаваживать. Ты, наверно, хорошо помнишь, как наш барин поливал кровью сад, когда резал больных и старых лошадей, а также и рогатый скот?
— Нет, что-то не помню, Евстигней, — ответил я и задумался. — А что он делал?
Евстигней объяснил, что барин раньше, чем убить какую-либо скотину, приказывал вывести ее в сад, поставить под яблоню и под ней приказывал убивать, а когда животину убивали, то кровь вся уходила в землю, давала особенный жир земле и она богато рожала.
— Так вот и мы с тобой идем унаваживать землю родины, чтоб она была жирнее опосля войны и больше рожала. Понял теперь? — сказал он и хрипло засмеялся.
— Я это и без тебя знаю, — ответил я и, удивленный его словами, выпрыгнул из вагона; за мной и остальные.
Походить, поразмяться около поезда мне с Евстигнеем, а также и другим товарищам не пришлось, так как начальство приказало немедленно погрузиться в вагоны и ждать особого распоряжения. Я и Евстигней влезли в вагон, но не прошло и двадцати минут, как нам скомандовали выгружаться и строиться около вагонов, а когда мы выстроились — повели с вокзала в город, на ночлег. В городе не было ни одного огонька. Дома казались вымершими, жутко смотрели своими темными и ободранными скелетами. От такого впечатления становилось еще тяжелее на душе, чем это было на станции за тридцать верст и на вокзале Двинска. Мы не прошли и четверти версты, как нам приказали остановиться, разрешили стоять «вольно», но не греметь котелками, громко не разговаривать и не курить. Мы остановились. А когда начальство — ротные командиры — отправилось, как говорили нам отделенные, в штаб армии за распоряжениями, мы стали осторожно завертывать цигарки и курить, из рукавов шинелей, чтоб не было видно огня. Я отошел немного в сторону для естественной надобности, потом отыскал Евстигнея, который тоже вышел из своего ряда, и мы стали тихо разговаривать.