Евгений Воробьев - Охота к перемене мест
Федя без сожаления простился с неряшливым, безалаберным теткиным домом и уехал в Сибирь, в ремесленное училище.
Погодаев по обрывочным фразам Садырина знал: из ремесленного его за что-то исключили, сменил несколько строек, был женат, жена тайком от него сделала аборт, а он так хотел сына. В конце концов жена ушла, «не сошлись характерами». Только в бригаде Михеича его покинуло ощущение бесприютности. Ни с кем не дружил, однако общежитие стало ему домом. А теперь его отлучили от работы на высоте, переселили к завербованным, бросили на «шараш-монтаж»...
В полупустынном Чермозе не осталось родной души. Но Садырину хотелось думать: вдруг кто-нибудь из уличных соседей или однокашников по ремесленному училищу слышали Четвертую рапсодию Листа. Ее передавали по заявке знатного монтажника со стройки горно-обогатительного комбината в Приангарске Федора Федоровича Садырина.
24
Какая же она злопамятная, эта старая кардиограмма!
Столько лет прошло, а до сих пор в ушах звучит голос медсестры: «Вдохнуть и не дышать. Теперь дышите...»
Болит сердце, и не болит, а ноет, даже не ноет, а просто все время напоминает о своем местонахождении.
Михеич пытался скрасить одиночество воспоминаниями о своей юности, молодости, о всей прожитой жизни.
Но одиночество — это тоска по будущему. Он пытался представить свое будущее без стариковских тягот.
Морщины на лице, седые волосы видны всем, а рубец на боковой стенке сердца — только кардиологу. Кардиограмма вернее всяких метрик и паспортов определяет сегодня его возраст.
Он усмехнулся, вспомнив философствования Антидюринга. Тот ссылался на кого-то из древних мыслителей: достигнуть старости желают все, а когда доживут до нее — ее же и винят. Конечно, старость — зло, и немалое. Михеичу не легче от сознания, что это зло основано на неизбежном законе природы...
Вот не думал, не гадал, что будет так тоскливо без своих ребят. Сильно же он к ним привязан, прежде в этом себе не признавался.
Тому, что опять смылся Погодаев, удивляться не приходится. Разве был случай, чтобы он заякорился на длительное время?
Странно, что одним из рьяных смутьянов оказался Шестаков. Бывший старший сержант всегда дружил с дисциплиной, а сейчас вдруг... Это ему минус.
Нистратов быстро собрал свои манатки и вызвался помочь при переезде Антидюрингу. Тащил одну из двух пачек непонятных ему и непрочитанных книг, тащил из уважения к их мудрости.
Самую увесистую пачку Антидюринг днем раньше снес в городскую библиотеку, так он поступал при переездах всегда. Пусть люди добрые читают книги, которые он уже прочел, но не собирается штудировать...
Михеичу надо бы с Нистратовым попрощаться наедине, напомнить в чуткой форме, чтобы — ни-ни... Первая рюмка для вчерашних выпивох — самая ядовитая.
Садырин не верил, что бригада сдержит слово, вернется в Приангарск. Мрачный, он попрощался со всеми за руку, только Чернега повернулся к нему спиной...
Михеич задумался и ужаснулся: а если и вправду расстались навсегда? Будто из нутра вырвали частицу его самого.
Вспомнил свои недавние занятия с Шестаковым. Взбирался по лестницам чуть ли не на верхушку крана-тренажера. А иначе не мог следить за Шестаковым, когда тот висел на монтажной цепи. Михеичу стало жалко себя — опять нарушил медицинский устав...
Одиночество, с которым он встретился лицом к лицу в эти дни и ночи, всколыхнуло и взбаламутило его воспоминания, но было бессильно привести их в порядок и сообщить им какую-то последовательность. Может, воспоминаний накопилось слишком много для одного человека?
Чем острее одиночество, тем сильнее гнет памяти.
Чаще всего вспоминались ночи в палате реанимации, в больнице на Васильевском острове. И самые длинные из пережитых им ночей удлинялись спустя много лет новой бессонницей.
Лишь тот, кто лежал неподвижно, без права вставать и ворочаться, пристегнутый к датчикам и привязанный шлангом к кислородному вентилю, поймет, как длинна ночь в такой палате.
Бульканье кипящей воды в ванночке, сестра кипятит шприцы. Трудное дыхание соседа, спящего с посвистом. Звяканье стеклянной посуды, сестра перебирает пробирки, мензурки. Стон. Сдержанное рыданье. Шипение кислорода...
Любопытно, а куда девают азот? Выпускают обратно в атмосферу? Или чистый азот тоже нужен человеку для чего-то?
Некрасивая девушка в белом халате, слишком длинном для нее, с закатанными рукавами, в косынке, закрывающей брови, начальствует над человеческими жизнями, не позволяет им оборваться.
Хруст стекла. Сколько ампул надламывает за ночь сестра, сколько делает уколов? Камфара, пантопон, морфий, новокаин, кордиамин...
Хорошо бы этой сестре-дурнушке стать врачом. Первый и самый трудный экзамен, экзамен на милосердие, хоть он и не значится в ряду вступительных экзаменов в мединститут, она уже выдержала.
Открывается настежь двустворчатая стеклянная дверь, и две девчушки, обе в халатах не по росту, ввозят на каталке нового больного. Он в шляпе, в пальто, в ботинках. Его раздевают, не разрешая поднимать голову и делать резкие движения, пришвартовывают каталку вплотную к кровати и с трудом переволакивают на нее больного. Обе санитарки — такие же недоростки, как и дежурная по палате: можно подумать, что в их медучилище высоких вообще не принимают.
Всю ночь реаниматоры старались спасти от удушья вновь привезенного, а он плакал и интеллигентно умолял:
— Ну, доктор, ну будьте волшебником! Ну спасите мне жизнь, очень прошу об одолжении! Ну, пожалуйста!..
Больной, лежавший рядом с Михеичем, чтобы не слышать и не видеть всего этого, принимал на ночь снотворное — и свой порошок, и соседский, да еще выпрашивал у дежурной барбамил.
— Измерят вечером температуру, заглотаю три таблетки, и меня тут же будят. Открываю глаза — сестра протягивает градусник. Спасибо, говорю, только что измерил. «Ошибаетесь, больной, это было вчера вечером». Огляделся — лампы не горят, за окном серое утро... Принимайте больше снотворного!
— Боюсь привыкнуть.
— Нам с вами рано бояться новых скверных привычек. Сперва нужно выжить.
Михеич соблазнился, принял усиленную дозу снотворного, но пробуждение... Хотел заговорить и не мог, язык и губы шевелились беззвучно. Что-то промычал, сестра его не услышала. Страшная догадка — паралич, хватил кондрашка? Так в стародавние времена называли инсульт; может, поэтому и вышло из употребления русское имя Кондратий.
Мучительно вырвался из оцепенения и понял — ему только приснилось, что онемел и оглох.
Палата реанимации — операционная в терапии. Здесь никто не произносит «мертвый час», называют «тихий».
Из залежей памяти выплыла то ли частушка, то ли блатная песенка двадцатых годов:
Одежда их — белый халат,угрюм, неподвижен их взгляд,суровые лица —была то больница.
Помнится, у Михеича, когда его привезла «скорая», сперва спросили фамилию-имя-отчество, а вслед за тем: «У вас дома телефон есть?»
Домашнего телефона не было, а если бы и был — кому поднять трубку, если он тут «даст дуба»?
Каждая бессонная ночь в больнице, какой бы ни была тяжелой, позволяла о многом подумать.
Еще неизвестно, сколько ночей отмерила судьба на его долю...
Биографию свою не починишь, поздно. Но неторопливо осмыслить ошибки, которые ты натворил, никогда не поздно.
И Михеич решил не отказываться сознательно с помощью снотворных порошков от своего сознания.
Антидюринг недавно напомнил ему восточную мудрость: часы идут, дни бегут, а годы летят.
Да, все чаще оглядываешься на время. Ну а время? Оно ни на кого не глядит...
Восточный мудрец прав. Старость подкралась к зрелым годам незаметно, быстрее, чем зрелые годы к молодости, быстрее, чем молодость к юности, даже к детству.
Но вот на днях он проснулся раньше утра и просветленно задумался: а существовал ли в истории другой отрезок времени протяженностью в шестьдесят пять лет, который вместил в себя столько великих событий, сколько довелось пережить ему?
Михеич не очень-то силен в истории, но уверен, что другой такой значительной эпохи, эпохи длиной в шестьдесят пять лет, цивилизация не помнит.
Эта мысль явилась к нему на рассвете. Он ощутил внезапное сердцебиение, будто забыл о режиме и только что сдуру взбежал без оглядки на свой пятый этаж.
Озноб счастливого волнения.
Он приподнялся на скрипучей койке общежития, пошарил по тумбочке, дрожащими руками надел очки, осмотрелся в комнате, как в незнакомой, но тут же снял очки и снова лег.
Воспоминания озарили прожитую жизнь...
Ему было шесть лет от роду, когда разразилась первая мировая война, боже, царя храни;
солдаты не пропускали толпу к Знаменской церкви, к Невскому проспекту; конных городовых оттеснили от памятника Александру III у Московского вокзала; рабочий паренек вскарабкался на чугунное пугало и всучил императору, самодержцу всероссийскому, красный флаг; наверно, и материю, и древко пронесли отдельно; жандармский офицере зимней шапке с кокардой выхватил наган на оранжевом шнуре и выстрелил; жандарма стащили с лошади и быстро расправились;