Николай Сухов - Казачка
— Ты чего, Парамонов? — коротко зевнув, спросил офицер.
— Ваше благородие! — с отчаянием в голосе крикнул Федор, — Я получил письмо из дома… В семье очень неладно. Дюже неладно.
— М-м… вон что! Умер, что ли, кто?
— Нет… хуже… С женой неладно.
— С женой? Но ты же не женат, кажется.
— Так точно, ваше благородие! Но у меня есть невеста — все равно как бы жена.
— Вот как! Ну и что? Выходит замуж, да? Ждать не хочет?
Федор помялся. Ему совсем не по нутру было раскрывать душу перед человеком, которого он ненавидел за грубость и самодурство.
— А ты, братец, плюнь на это дело, плюнь, велика ль беда! — отечески-наставительным тоном, но как-то бесцветно и вяло внушал подъесаул. — Придешь со службы, невест — завались. Казак ты… Вот только с дисциплинкой у тебя неладно. Это действительно неладно. Подтянись, братец, подтянись, а то худо… Вахмистр мне рапортовал…
— Ваше благородие! — перебил его Федор.
— Что?
— Отпустите домой хоть на недельку. Приеду — отквитаю. За мной не пропадет. На позициях бессменно буду.
Подъесаул еще раз зевнул, прикрывая рот ладонью, и глаза его заволоклись влагой.
— Вот уж этого, братец мой, нельзя, не могу. Нет, не могу. У меня казаки по четыре года служат и на побывках еще не были…
— Но у меня особенные причины! — настаивал Федор.
— Какие там… особые. Нет, этого нельзя. Служба! Да. Это тебе не игра в чурконики. Нельзя. Доложи своему взводному… впрочем, не надо. Можешь, братец, быть свободен. — И, показав плоскую спину, офицер повернулся к дверям.
Федор, как побитый, пошел со двора, и в нем кипела злоба. У штаба он встретил своего нового взводного офицера — прапорщика Захарова, тонкого, высокого и добродушного человека, одних лет с ним. Его прислали к ним недавно, вместо убитого в бою хорунжего Коблова. Прапорщик Захаров мало чем походил на тех кадровых офицеров, которых казаки знали. Только что со студенческой скамьи — в полк Захаров попал по мобилизации, — он был вежлив и мягок в обращении с казаками. Видимо, мало нуждался в чинах — не выслуживался. Относился к подчиненным, как товарищ, и притом близкий, душевный. И несмотря на то что придирчивости, которой отличался Коблов — придирчивости бестолковой, по мелочам, — у Захарова не было и в помине, казаки стали гораздо службистее: не хотели подводить командира. Федор, взяв со взводного слово сохранить их разговор в секрете, откровенно, начистоту рассказал о своей беде и попросил помочь ему. Захаров выслушал с большим участием. У него от возмущения даже зарделись девичье-нежные щеки. Но когда дело коснулось помощи, он подергал плечами и виновато отвел глаза.
— Очень сочувствую тебе, Парамонов. Очень! Но, сам знаешь, отпустить тебя не в моей воле. Попробую поговорить с подъесаулом. Но… не могу обещать.
Федор придвинулся к нему вплотную и, наклонясь, горячим Шепотом ожег ему ухо:
— Ваше благородие! А ежели я того… ежели я сам себя отпущу… сам. А недельки через две вернусь. Что мне за это будет?
У Захарова полезли на лоб тонкие брови, и он в испуге метнул по сторонам глазами. Подле никого не было, и, убедившись в этом, он укоризненно закачал головой:
— Ох, какой же ты, Парамонов!.. Ну и… Смотри не вздумай. Погибнешь! Честное слово, погибнешь. Как муху раздавят. Да-да. Полевой суд. В двадцать четыре часа. Поверь мне, я ведь добра тебе хочу. — И долго, словно бы не узнавая, глядел в возбужденное лицо Федора.
Вечером, как только Пашка Морозов вернулся из наряда, Федор, не дав ему поужинать, моргнул и увел от казаков. На улице он достал из кармана гимнастерки письмо. В руки Пашке письма не дал — подворачивал листок и заставлял читать отдельные строки. А когда изумленный и оторопелый Пашка медленно провел глазами по строчкам, Федор бережно спрятал письмо и сказал ему коротко, спокойно, но таким тоном, словно бы произносил клятву:
— Нынче же садись и пиши отцу. Пущай этот милушка немедля возьмет Надю домой. Немедля! А если он этого не сделает, так пущай зарубит на носу: как только попаду в отпуск — первым же долгом снесу ему шашкой башку. Так и напиши ему. Вот и все!
Ночью Федору не спалось. Лежа на реденькой, пропитанной конским потом попоне и натягивая на голову шинель — изба хоть и была забита людьми, но тепла в ней не было, — он ворочался с боку на бок и без конца вздыхал. Мысли его были тяжелые и беспросветные. Казаки, угомонившись, давно уже похрапывали, иные что-то бормотали во сне. Двумя плотными от порога и до стола рядами, врастяжку, они лежали на полу. Рядом с Федором, уткнувшись лицом в седельную подушку, прикорнул Пашка Морозов. По его дыханию Федор слышал, что он тоже не спит, но разговора с ним не заводил. Переворачиваясь, Федор высунул из-под полы голову, и вдруг до его уха долетел придушенный шепот. По отдельным, едва различимым словам он понял, что речь тайком шла о том, что так волновало его самого. Федор напряг слух.
— …я сам читал, что ты! Так и называется… да, да… в госпитале, — убеждал чей-то голос.
— Тш-ш, тш-ш, — удерживал другой.
— …на кой она нужна нам, посуди сам! А им приспичило, им нужна эта война. Они жиреют, а наш брат кровь тут проливай, гибни… что он… царь… с него с первого шкуру стянут. Не по его ли приказу… Да нет, ты не понял…
Федор лежал не шевелясь, весь обратился в слух. Но голоса путались, затихали, и он ловил только обрывки фраз. И казалось ему, что все время как-то бессвязно вышептывал один голос:
— …когда ехал сюда, давно ли?.. А письма, письма!.. Голодают вовсе, озлоблены. Многие заводы совсем закрыты… Да что, не видишь? Слетит царь, обязательно слетит… Грохнет революция… теперь особенно… Никогда так не будет, нет… Думаешь, тебе это… и казакам тоже навтыкалось…
У стола кто-то завозился. Шепот оборвался. Взъерошенный, сопящий казак поднялся, накинул на плечи шинель и, мелькая кальсонами, широко зашагал через людей к двери. Федор подставлял ухо, жадно ждал, но разговор уже не возобновился. Ругая про себя проснувшегося, Федор пытался вникнуть в смысл пойманных фраз. Он догадывался, что шептал их молодой, побывавший в городах казак Ежов, только что вернувшийся из госпиталя. То, о чем шла речь, странным образом перекликалось и отчасти отвечало на недоумения Федора и еще больше расшевеливало глухое, враждебное, что зрело в его сознании. Под утро Федор стал забываться. Но сон его был очень неспокойным. То и дело Федор вскидывал голову, лихорадочно ощупывал карманы, ища Надино письмо, постанывал, толкал коленями соседей и снова забывался.
Утром Федора послали в штаб полка ординарцем. Целый день он протолкался там без дела. И только в конце дня, уже в потемках, адъютант вручил ему засургученный пакет и срочно направил на радиостанцию, которая помещалась на другом конце города при штабе 61-й стрелковой дивизии. Федор переменным аллюром проскакал по улицам и у каменного, вросшего в супесчаник дома свернул к подъезду. У коновязи оставил лошадь, вбежал в помещение. Пакет принял у него один из дежурных радистов — уже немолодой светловолосый пехотинец в чине уптерофицера. Пока тот осматривал пакет и расписывался, Федор вытряхнул из кармана махорку. Спичек у него не нашлось, и он попросил у дежурного. Радист погремел коробочкой, взглянул на Федоровы побуревшие лампасины, и под белесыми ресницами его мелькнула затаенная улыбка.
— Ну как, казачок, дела? — вкрадчиво спросил он, подавая спички.
— Да так… как сажа бела.
— Служим?
— Да. Служим… царю-батюшке, ни о чем не тужим.
— Ага! Царю-батюшке! — со злорадством вырвалось у дежурного. — А батюшку-то вашего — коленом под задницу! А? Что?
Федор выкатил на него глаза. «Чего он… Малость рехнулся, что ли, али каши объелся?» Старообразное, в косых морщинах лицо радиста было серьезно, даже строго. Белесые, редкие и длинные ресницы его часто взмахивали.
— Ты чего мелешь, Емеля, — предостерегающе сказал Федор, — за такие речи как бы того… язычок тебе как бы не подрезали.
Старый служака, ожесточаясь, хлопнул себя ладонью по голени — она была у него костлявая, сухая — и обдал Федора горячим потоком слов:
— Нет, будя! Теперь уж не отрежут, казачок! Будя! Свобо-ода! Царя-то уж нет теперь. Конец! Отрекся царь. Вот радиограмма! Вот! — И перед носом Федора потряс розовой шуршащей бумажкой. — Свобода, казачок! Царя — поминай как звали!
Ошарашенный Федор глядел на порхавшую перед ним розовую бумажку и никак не мог сообразить, что это такое случилось — к добру или к худу. Но радист слово «свобода» выкрикивал с таким торжеством и воодушевлением, и такое ликование было написано на его лице, — даже морщины разгладились, — что Федору невольно передалась его радость. Через минуту, придя в себя, он уже начал понемногу соображать — что это такое означает: «царя нет», и в его сознании с лихорадочной быстротой заклубились мысли, одна горячей и напористей другой: «Войну зачинал царь… по его высочайшему повелению… защищать царя… а теперь его нет… свобода… что хочу — то делаю… конец войне!» Над бровью Федора, как всегда в минуту наибольшего волнения, вздулась синяя жилка. Вдруг зрачки его блеснули сухим злобным блеском, и он, болтнув шашкой, грозно повернулся к радисту. В нем шевельнулось подозрение, что тот выдумал все это — или в насмешку, или еще с какой-нибудь другой целью. Он так схватил радиста за руку, что у того хрустнули суставы пальцев, потом притянул его к себе и, не сводя с него злобно блестевших глаз, нервно спросил: