Терпение (сборник) - Юрий Маркович Нагибин
Пашка как-то сказал: осажденным крепостям страшен не штурм, а предательство. Я вспомнил эти слова сегодня ночью, подслушав случайно – бессонница мучила – его разговор с Михаилом Михайловичем.
– Не могу больше. Я уйду. – Это сказал стрелок-радист.
– Я это давно знал.
– Откуда ты мог знать, когда я сам… сегодня еще…
– Со стороны виднее.
Пашка бывал порой резок, с начальством груб, мог покрыть матом, правда, очень редко, но в тоне его всегда оставалось какое-то человеческое тепло. А сейчас его голос был холоден, презрителен и высокомерен. Я не знал такого Пашки.
– Я скучаю за Настей, – сказал Михаил Михайлович с какой-то нищенской интонацией. – Я не знал, что буду так за ней скучать.
– Прими мои соболезнования.
– Надо ли так, Паша? – мягко сказал Михаил Михайлович. – Столько лет вместе бедовали.
– Чего ты от меня хочешь? Одобрения?
– Понимания.
– А что я должен понять? Что ты без бабы не можешь? Какой донжуан! Я младше тебя, но ничего – обхожусь.
– Это я настоял, чтобы тебя на пристань пускали.
– Я не просил. И не стал, если помнишь.
– Наверное, ты сильнее меня.
Пашка промолчал.
– Все равно там будем, – вздохнул Михаил Михайлович.
– На том свете? – поспешно подхватил Пашка. – Несомненно. Только в разных отделениях.
– Я – о новом убежище, – устало сказал Михаил Михайлович.
– Не расписывайся за всех.
– Придется отсюда уйти. Будут голод, болезни, мор. Ты что решил – всех тут положить?
– Я никого не держу. Тебя тоже. Но зачем торопиться? Уйди со всеми, раз ты уверен, что придется уйти.
– Уйти надо всем! – другим, каким-то освобожденным голосом сказал Михаил Михайлович. – Я поговорю с людьми.
– Попробуй только. Я тебя прикончу.
– Что с тобой, Пашка? Я тебя таким не знаю. Ты же добрый, хороший человек. Или ты маску носишь? Кто ты на самом деле?
– Я Пашка-безногий. Так меня звали после войны в одной теплой компании. Не напоминай мне об этом времени. Я думал, что забыл его.
– Ладно. Я тебя не боюсь.
– Напрасно.
Михаил Михайлович пропустил это замечание мимо ушей.
– Но мутить людей, пожалуй, не стоит. Для себя я решил, а насчет других… Ты же не станешь их насильно держать? Этих… беспомощных, которые сами ничего не могут?
– Не твоя забота. Ты все сказал? – И Пашка накрылся одеялом.
Михаил Михайлович ушел на рассвете, когда все еще спали. И Пашка спал. Лицо у него было жесткое, как из дерева. Он спит с открытыми глазами, я замечал это у собак. Глаза свинцовые, слепые, страшные. А вообще глаза у него серые, матовые, а случается, ударит солнечный свет, и они делаются бездонно-синими. Какой же Пашка на самом деле: синий, серый, свинцовый?..
Я видел из окна, как Михаил Михайлович уходил. Его выпустил Василий Васильевич, помог поудобнее устроиться на тележке, уместил радиоприемник, пожал ему руку и сразу вернулся в дом. Михаил Михайлович покатил по утреннику, устлавшему землю и траву. Он несколько раз останавливался и оглядывался, словно ждал, что его окликнут. Я бы сделал это, да ведь не такого зова он ждал. Какой же он крошечный сверху!.. Вот он в последний раз оглянулся уже от крыльца административного корпуса, вытер лицо кепкой и скрылся.
В то же утро Пашка собрал нас и сообщил об уходе Михаила Михайловича. Без всяких комментариев. Его выслушали молча, угрюмо и разошлись…
Опять давно не записывал. После ухода Михаила Михайловича наступила тревожная, смутная пора. Все словно чего-то ждали. Нет, не каких-то вражеских действий, а чего-то непонятного, что возникнет среди нас и непременно обернется бедой. На улице – слякоть, зима борется с осенью, а воздух тяжел, как в августовское предгрозье – давит. И совершилась беда – умер Егор Матвеевич.
Он давно уже был плох, только мы этого не понимали, чуть не с того дня, когда пытался сжечь себя. Правда, первое время он еще куражился, крыл на чем свет стоит Пашку и всех нас, что помешали его подвигу, но длилось это недолго, вдруг скис, замолк, ушел в себя. Ни с кем не общался, почти не ел, только бросал отрывисто: холодно, холодно, – и надо было кутать его в одеяло. Пашка пытался разговорить Егора Матвеевича, узнать, что с ним происходит, но тот отмалчивался, правда, уже без злобы и раздражения, видать, простил Пашке. Наверное, он перенес слишком сильное потрясение, ведь он не думал, что уцелеет, он принял смерть, и она вошла в него, хотя он остался жив и даже не очень пострадал. Он истратил себя полностью на свой поступок и уже не мог и не хотел жить. Конечно, это мои домыслы, а что у него было на душе, разве узнаешь?
Посовещавшись, мы решили не ставить в известность белоглазых о кончине Егора Матвеевича. Им нет дела до нашей жизни, пусть не будет дела до нашей смерти.
Досок было полным-полно. Пашка и Василий Васильевич – умелые плотники – сколотили гроб, довольно большой, куда больше, чем требовалось обкорнанному телу покойного. Они этим оказывали ему уважение, давая приют не тому, что от него оставалось, а тому, что было, когда молодой удачливый таежный охотник сменил тройник на винтовку и помог нашему бездарному командованию решить единственную на всю войну стратегическую задачу: забить русским мясом стволы немецких орудий.
Мы похоронили его под стеной трапезной, на скрытой от врагов стороне. Могилу выкопали ночью. С утра шел снег с дождем, потом перестал, проглянуло сохшее, и земля, хвоя запарили. На сосновом суку над могилой сидела белка и внимательно следила за церемонией. Рыжими у нее оставались