Александр Коноплин - Шесть зим и одно лето
— А ну, суки, вали в тот конец, не то будет вам врач. Вы, четверо, берите больного.
Раздался топот, и все стихло. Меня взяли за руки и за ноги и понесли навстречу солнцу и лаю собак, а потом опустили — почти бросили. Я лежал на снегу возле вагона и слушал.
— Мне покойники ни к чему! — кричал капитан Хорошев. — Забирайте.
— Но у нас нет транспорта. И потом, нас вызвали, чтобы просто осмотреть…
Женский голос! Женщина рядом! Откуда она здесь?
Капитан Хорошев что-то кричал, но я не понимал ни одного слова. Зато отлично понял, что сказала женщина.
— Хорошо, давайте его формуляр. Но учтите, капитан, мы будем жаловаться! Как ваша фамилия?
Меня снова подняли и куда-то понесли. Потом мы долго ехали на каком-то грузовике, и шофер то и дело останавливал машину и забирался под капот. Когда наконец меня вынули из кузова, я увидел ворота лагеря, вышки по углам зоны и толпу возле вахты.
— Ну что, Сорокина, — крикнул мужской голос, — удалось отделаться?
— Нет, — ответила женщина, — пришлось взять одного с сыпняком.
— Сорокина, я же вам приказал….
— Не кричите, товарищ майор! Сами знаете: есть инструкция… Хорошев ее знает тоже.
— Ладно. Где его формуляр? Что, опять пятьдесят восьмая? Ну, знаете…
Женщина — теперь я ее рассмотрел — молодая, сказочно красивая, светловолосая и голубоглазая, в полушубке, из-под которого выбивалась пола белого халата, махнула рукой, я поплыл по воздуху, влетел на вахту, миновал ее и поплыл над землей вдоль дорожки между двумя высокими сугробами. Справа и слева виднелись крыши бараков с трубами, из которых тонкими струйками вился дым. Людей не было видно, только когда мы поднялись на высокое крыльцо, откуда-то появились два зэка — я узнал их по стриженым головам — и втащили носилки со мной в приемный покой. Здесь женщина — теперь уже без полушубка — снова меня осматривала и прослушивала. От рук ее пахло туалетным мылом, а от халата — карболкой.
— В седьмую, — сказала она и исчезла.
Два санитара подняли меня и повели, придерживая сзади и сбоку, по длинному коридору. Голова моя кружилась, и язык как наждак ворочался в пышащей жаром полости рта.
Плата оказалась шестиместной, но все койки были заняты, и меня положили на топчан возле двери. Сейчас же третий санитар — тоже стриженный наголо — сделал мне укол, и все вышли.
И тогда со всех коек ко мне ринулись босяки в одних подштанниках.
— Новенький? С этапа? Куда везли?
— Курево есть?
— А планчик[24] есть?
— А бабки?[25] Обшмонали или сам лопухнулся?
Загремел ключ в замке, и зэки кинулись врассыпную. Появился санитар, похожий больше на циркового борца, и голубоглазая красавица — доктор. Стоя в дверях, она раскрыла папку с документами и ласково произнесла:
— Сергеев — на выписку, Блехман — на процедуру, Огибалов — за нарушение больничного режима — в изолятор на трое суток.
Захлопнув папку, она грациозно повернулась и, покачивая бедрами, удалилась. В двери снова лязгнул ключ.
И тут потолок надо мной, который до этого лишь слегка покачивался, стал кружиться вокруг матового плафона с лампочкой, и кружился до тех пор, пока я не перестал воспринимать его как потолок, а поверил в то, что это водопад, низвергавшийся с высокой скалы…
* * *Прошло немало времени, прежде чем я снова пришел в себя. Стояла морозная ночь, и фонарь за окном на зоне был совсем такой, как полмесяца назад на Краснопресненской пересылке, и так же раскачивался от ветра.
Куда я попал? Что это за больница? В лагере она или в поселке? Если в поселке, то почему санитарами здесь работают зэки, а если в лагере, то почему нас запирают?
Я сделал попытку подняться, но потолок снова пустился в пляс. Дождавшись, когда он успокоится, я выпростал ногу из-под одеяла и, держась за стену, сделал два осторожных шага.
— Параша возле двери, — сказал кто-то.
Когда я вернулся, на моем топчане сидел маленький человек с тонкими чертами лица и сухим носом, весь заросший черной щетиной. Большие блестящие глаза его смотрели на меня из глубоких провалов.
— Моя фамилия Блехман. Паша Блехман — меня здесь все знают. Если есть бабки, можешь отдать на хранение. Процентов не беру, но зато надежно. — Тут он, должно быть, заметил, что мне плохо, и переключился на другое. — Повезло тебе, солдат. Твой этап ушел на Воркуту, а это, я скажу, совсем не Ташкент. Впрочем, до конца ты все равно бы не дотянул: сыпняк — дело серьезное, хотя это Зинкин диагноз, а она всегда ошибается. Вот завтра придет Данилыч, тогда уж точно скажет, как лечить.
— А откуда он придет? — спросил я.
— Из кандея[26]. С Зинаидой поругался. Они часто ругаются. Она фельдшер, он профессор. В Кремлевке наших вождей лечил. Только он зэк, а она старший лейтенант медицинской службы и заведующая больницей. Как с ним поругается, так неделю в погонах ходит: напоминает…
— А почему он придет только завтра?
— Срок кандея кончается, Зинаида ему семь суток выписала. Только ей ссориться с ним не резон, он ей диссертацию пишет.
— За что же его посадили?
— Горького отравил. И Сталина хотел… Много их тогда взяли. Других профессоров еще в тридцать седьмом расстреляли, а ему червонец сунули. До звонка отсидел — добавили еще пять. Теперь, я думаю, досидит до пятьдесят третьего — опять добавят. Здесь ведь тоже такие специалисты нужны. Наше Сухобезводное — лагерь пересыльный, с Воркутинских, Интинтских и всяких прочих этапов снимают больных, доходяг и — сюда. На излечение. Тут, я скажу, жить можно. Но мало кого в зоне оставляют. Подлечат — и на этап. Специалистам только лафа. И еще художникам. Начальник лагеря мастерскую организовал. Для всего Унжлага плакаты малюют. «Заключенный, ты должен…». Суки, между прочим! Кому и за что я должен? Если снова уголек рубать, так Паша Блехман вам этого уголька нарубал уже довольно! Можно, скажите, ему немного отдохнуть? Неужели он для этого должен каждый раз мастырку[27] себе делать? Так в самом деле здоровья лишишься…
— А остальные — тоже мастырщики?
— Двое. Еще двое — настоящие больные. Одному осталось всего ничего. А вон тот, у окна, — идейный. Профессиональный стукач. С восьмого ОЛПа еле живого привезли — прищучили его там, раскололи — теперь здесь отсиживается. Только и нам покоя от него нет, стучит. Ничего не поделаешь — привычка. Да на нас стучать — надзирателей смешить: они о нас и так всё знают. Данилыча иногда за зону водят. Под конвоем. В больничку, где вольняшки лечатся. Только там оборудование хуже нашего, так что, если какая операция или еще что серьезное, сюда доставляют.
— И женщин?
— И женщин. А кто их тут тронет? Ведут с конвоем, и, когда оперируют, надзиратель у двери стоит. Наши, конечно, сбегаются. Смотрят издали. Для них любая баба — загляденье.
— А Данилыч с охотой идет туда?
— Кто знает? Я говорю: там оборудование примитивное, а ответственность большая, так, наверное, без желания идет. Гонораров он от них не берет.
— А предлагали?
— А как же! Сам посуди: если он у начальника ОЛПа дочь от смерти спас, как же он ему не благодарен? Говорят, уж так и этак, и деньгами давал, и мясцо свежее в пакет заворачивал, — не берет. Начальник на него за это с тех пор зуб имеет: от такого лица не принял!
— Скажи, Паша, зачем ты деньги на сохранение берешь, если процентами не пользуешься? Не логично.
Он молчал довольно долго, потом, странно поёживаясь, произнес:
— Видишь ли… У каждого есть своя слабость. Вот этот, с краю, он москвич, третий год сидит всего, открытки собирает.
— Какие открытки?
— Всякие, лишь бы на ней баба была нарисована. За голых даже платит. Ну, а я… Мне с деньгами теплей. Я раньше бухгалтером работал в тресте.
Загремел ключ в замке, и Паша мгновенно исчез. Словно растворился. Началась раздача лекарств. Все порошки лежали в одной большой коробке. Санитар, как мне показалось, брал наугад порошок и всыпал содержимое в широко раскрытый рот больного. В дверях со скучающим видом стоял надзиратель.
* * *Ночью я проснулся от приглушенных стонов и какой-то возни в углу. Лампочка не горела. В полутьме на фоне окна метались человеческие фигуры. С меня сдернули одеяло, и хриплый голос потребовал:
— Встань, падло! Посылку получил? Маслице, сальце, табачок… Говори, где прячешь?
— Оставь его, — произнес другой, — это не Гонтарь. Гонтаря вчера выписали, а это солдат. С этапа.
— Солдат? Тогда прохоря есть. Где прохоря? Говори, сука!
— Не, — сказал его товарищ, — у этого ботинки. Линяем, Жора!
Они ушли. На соседних койках зашевелились больные, со стонами и кряхтеньем собирали разбросанные по палате вещи.
Вошел надзиратель, зажег свет, притворно удивился: