Александр Коноплин - Шесть зим и одно лето
Это я помнил. После того как шугнул блатных, поставил на раздачу баланды отца и сына Дубининых — они ехали со мной с самого начала, — хлеб доверил Савицкому. Шпана пробовала возражать, но поддержали западники:
— Нехай вин буде старостой.
Илье Григорьевичу Дубинину лет шестьдесят, его сыну Олегу семнадцать. Есть еще дочь Оксана — ее везут в женском вагоне — ей восемнадцать. Брата и сестру арестовали в сельском клубе на вечеринке во время облавы. У Олега на вороте рубашки, а у Оксаны на подоле юбки имелась вышивка: желтые колоски и синие васильки. Как известно, это цвета знамени украинских националистов. Правда, дело было не на Украине, а в Белоруссии… Арестовали всех, кто был в клубе, — вышивка была в моде — и увезли в тюрьму города Барановичи.
Илья Григорьевич поехал выручать своих детей и учеников — он работал в школе учителем, был на хорошем счету у начальства, а в войну даже выполнял обязанности партизанского связного.
Однако прежние заслуги не помогли. Семью Дубининых вместе с остальными арестованными судили за связь с бендеровцами и отправили в Сибирь. Дома осталась одна престарелая жена Ильи Григорьевича и второй сын — инвалид.
Через Дубининых я вышел на сильную группу западников, среди которых, возможно, были настоящие бендеровцы, но поддержка смелых людей была мне необходима: уголовники уже два раза пытались избить Савицкого, грозили расправой и мне. Кроме того, мешки под головами мужиков не давали покоя шпане. Верховодил у них молодой вор, совершавший свою третью ходку в Сибирь. После стычки из-за миски баланды, которую мы отдали больному, он показал мне заточку длиной сантиметров двадцать.
— Вот. На всех вас хватит. По одному будем мочить, а тебя, солдат, первого.
— Ладно, — согласился я, — только, если промахнешься, мы тебя кастрируем.
Он поиграл заточкой и ушел. Всю ночь на половине блатных продолжалась карточная игра, а на рассвете я проснулся от криков и топота. Возле наших нар кого-то били. Потом ко мне поднялся один из западников и протянул уже знакомую заточку.
— Ось… До тебе лиз сучонок. Кажеть, солдата проиграл — тебя. Хлопцы ему дали… Но ты и сам не спи, а колы схочешь, нехай учитель та его хлопец тремают. — Он сунул заточку в щель между досками и сполз вниз. Вокруг снова воцарилась тишина, нарушаемая стуком колес под вагоном.
* * *Когда мне трудно, я вспоминаю любимую поговорку отца: «Не вставай на цыпочки, чтобы казаться выше, чем ты есть, и не приседай, если на самом деле высок ростом».
За благородство товарищи прозвали его «графом».
В полку культивировалась грубость времен гражданской войны, командиры матерились, каждый бравировал своей лихостью, особенно в езде на лошади, — все командование военным округом происходило из легендарной конницы Буденного, но моему отцу многие подражали. Начальство же отца недолюбливало. Посмеиваясь, он рассказывал, как обиделся командир дивизии, когда один из красноармейцев в споре с товарищами, сказал: «Лейтенант Слонов? Да я за него жизнь положу!» — «А за меня?» — спросил оказавшийся рядом комдив. Боец сначала смутился, но быстро нашелся: «Так жизнь-то одна, товарищ комдив. За вас уж кто-нибудь другой…».
«Слонов зазнался. Откололся от пролетарских масс», — вот что говорил о нем комиссар дивизии на совещаниях. У отца был слишком независимый характер, чтобы обращать внимание на такие мелочи — его рота (главное в его жизни) неизменно занимала первое место в армейских соревнованиях.
Моим воспитанием он занимался в свободное от службы время, но и этого хватило, чтобы к тринадцати годам сделать из меня твердого двоечника. Зато я отлично скакал на лошади, стрелял из винтовки вполне прилично, плавал, бегал, прыгал… В полковой конюшне имелась закрепленная за мной кобыла Герань, которая стремглав летела на свист, ложилась и вставала по моей команде.
Наверное, чему-то отец все-таки не успел меня научить, но вот свой характер передал полностью.
…А эшелон все мчался на северо-восток, оставляя позади последнюю надежду. Направление больше определяли по солнцу, увидеть название станции удавалось редко.
Кто первым заговорил о побеге — не знаю. Наверное, на этапах об этом говорят постоянно. С этапов бегут чаще, а беглецов ловят реже.
Есть много способов получить желанную свободу. Совсем без риска — это писать жалобы и ждать, что их рассмотрят. Он плох тем, что жалобы политических заключенных если и рассматривают, то все равно оставляют без удовлетворения, сроки же рассмотрений исчисляются многими месяцами. Другой, опасный, — побег. Он годится для молодых и сильных.
Из политических обычно бегут большесрочники, в первую очередь прибалты (они особенно свободолюбивы), затем немцы, японцы, венгры, румыны, за ними русские и украинцы-западники. Из категорий — бывшие солдаты Отечественной и бандиты.
Побег «на рывок» особенно распространен, поэтому конвой суров при погрузке и выгрузке в многолюдном городе. Безумен такой вид побега в тайге, в степи, на приисках. Беглеца непременно ловят и бьют всласть, до самозабвения, до истерики, вымещая на нем свои собственные жизненные неудачи и обиды — измену женщины, несправедливость начальства, холод и усталость от погони. Беглеца бьют сапогами, отчего уголовники называют обыкновенные кирзачи «самосудами», прикладами, натравливают на него собак. Затем его привязывают к лошади и волокут по земле или по снегу все те километры, которые он успел пробежать, а потом, избитого и окровавленного, бросают в ледяное нутро каменного подвала с кирпичным полом и голодными крысами. Если же он окочурился, то его кладут возле вахтенных ворот на целый день, дабы те, у кого в голове зреет мысль о побеге, видели, что осталось от их товарища…
Итак, если бежать, то на остановке. Но как? Доски пола простукиваются, двери на запоре, окно забито железом. Каждый третий вагон имеет тормозную площадку, на которой стоит часовой с винтовкой, а то и с автоматом. При выгрузке весь конвой собирается у того вагона, который открывают. Собаки рвутся с поводков, рычат от злобы. Арестантов выводят по одному и сажают на землю с руками за спиной. Пока всех не выведут, никто не поднимется с колен. Даже легкий поворот головы вызывает окрик конвоира, а то и удар прикладом в шею. Бить в шею — их излюбленный прием. Здесь у зэка сходятся вены и артерии, проходят наиболее важные нервы, наконец, это место не защищено одеждой. Получив удар, зэк теряет способность сопротивляться. Если удар пришелся в затылок, он может вообще не встать…
Подумав об этом, я ощутил удар по затылку. Оглянулся — никого. Что за чудо? Мистика! Стараюсь отвлечься мыслью об этапе.
Когда он построен, конвой вытягивается в две линии по бокам, собаки занимают места сзади. На путях, вдоль которых нас ведут, стоят поезда — множество товарняков без паровозов. Рядом с движущимся составом этап не водят. Заключенный — человек отчаянный, беспросветное будущее это отчаяние усиливает, доводит до крайности — и вот уже кто-то делает скачок в сторону, под вагон…
Господи! Да это же я… я ныряю под вагон и бегу куда-то! Сзади крики, стрельба, лай собак, но я знаю: стрелять им запрещено, на путях могут оказаться случайные прохожие, собак спускать тоже нельзя, но часть конвоиров бежит следом. Я знаю: оставшихся в колонне зэков в этот момент кладут на землю лицом вниз. Почему-то я тоже падаю и хватаю губами колючий грязный снег. Я хочу пить, но никак не могу напиться.
А топот конвоиров все ближе, я слышу их тяжелое дыхание. Только бы не пинали сапогами в живот!
— Солдат, а солдат, ты чего?
В вагонной полутьме какие-то расплывчатые светлые пятна. Нет, это не пятна, а лица. Люди что-то говорят, и голоса их звучат так громко, что у меня ломит в ушах. Савицкий кладет мне на лоб свою холодную ладонь.
— Не меньше сорока, — говорит он, и все повторяют за ним «сорока», «сорока», делая ударение на втором слоге, а Олег созорничал и добавил: «белобока». От этой «белобоки» мне стало совсем плохо.
— Нужен врач. Эй вы, давайте врача!
Они кричат и сыплют на меня раскаленные угли.
— Врача! Врача! Врача!
Они колотят ногами в дверь, а Олег бьет меня поленом по голове.
Потом что-то загрохотало, вспыхнул яркий солнечный свет, и знакомый голос старшины конвоя произнес:
— А ну, суки, вали в тот конец, не то будет вам врач. Вы, четверо, берите больного.
Раздался топот, и все стихло. Меня взяли за руки и за ноги и понесли навстречу солнцу и лаю собак, а потом опустили — почти бросили. Я лежал на снегу возле вагона и слушал.
— Мне покойники ни к чему! — кричал капитан Хорошев. — Забирайте.
— Но у нас нет транспорта. И потом, нас вызвали, чтобы просто осмотреть…
Женский голос! Женщина рядом! Откуда она здесь?
Капитан Хорошев что-то кричал, но я не понимал ни одного слова. Зато отлично понял, что сказала женщина.