Евгений Белянкин - Генерал коммуны
И так все это отчетливо стояло сейчас перед глазами, хоть плачь.
— Ты сыграй, — говорила она, — сыграй, Никифор… Люблю тебя слушать. Вот как утро просыпается — воздух чистый-чистый, не надышишься, — так и на душе, когда ты играешь — чисто, прозрачно. И думать ни о чем не хочется…
Играет Никифор, а душа мучается. К гармошке Никифор ухом льнет, вслушивается. Но нет в гармошке ответа.
Давно за полночь, на Горной петухи пропели, а он никак храбрости не наберется.
…Судорожно бегают по ладам-кнопкам пальцы, судорожно проносятся в голове мысли. И вдруг — хватит! — мехи взвизгивают, гармошка топорщится, и звуки мгновенно замирают. Клавдия, вздрогнув, смотрит на Никифора, а он кладет гармошку на руку и выдавливает из Себя мучительную фразу.
— Клава, выходи за меня замуж…
Клавдия еще раз вздрогнула, укутала плечи в платок, словно было зябко, очень зябко.
А он, решившись на это страшное, злосчастное, шептал пылающими губами:
— Всю жизнь отдам тебе, все, что у меня есть. Играть буду каждый день для тебя.
Клавдия вскочила с лодки, лицо у нее испуганное.
— А что у тебя есть… окромя-то гармошки?..
Растерялся Никифор. Что-то надо сказать, что-то надо сделать, а сообразить никак не может. А Клавдии уже нет. Схватив платок, Клавдия не шла, а бежала, бежала от него. Вот она свернула на Лягушовку, и он видел только ее темный силуэт. Догнать бы ее, оказать бы ей, что самое большое, что у него есть, — это любовь, вечная любовь к ней.
Но где уж догнать!
Взяв гармошку, чувствуя себя жалким, униженным, побрел Никифор, и тоже вдоль Лягушовки. Окна темные — спят все. Вот разве у Староверовых кухонное оконце светится, видно, Катенька с гулянья пришла.
У мостика ребята.
— Никифор, сыграй!
И Клавдия здесь. Смеется, хохочет, как ни в чем не бывало! На душе у Никифора — горечь и обида, и страх какой-то! Подойти бы к ней, да боится. А Клавдия сама выбрала подходящую минутку — подошла.
— Вот что, Никифор, забудь про меня… Не буду я твоей, не могу быть…
…— Да, дела неважнецкие, — вздыхал Тимофей Маркелов, огорчаясь за Никифора и одновременно испытывая удовлетворение, что все выпытал, все разузнал…
— Всю жизнь так, сызмальства, не везет мне, Тимофей Ильич. Не везет!
Тимофей задумчиво смотрел на белые, изящные, длинные пальцы Никифора — музыкальные пальцы. Бегать бы вам по клавишам, да ласкать ухо людское музыкой, от которой на душе счастливо было бы.
— И зачем такая невезучая жизнь, а? — на глазах Никифора слезы.
Соглашался Тимофей, кусал соломинку и опять щупал глазами дрожащие, тонкие пальцы Никифора: видать, до печенок проняло парня, раз так мучается!
— А ты забудь про нее. Других, что ль, мало? Все они на одну колодку, перекати-поле. Женишься — сразу разбавится.
Успокаивал-успокаивал Тимофей парня и сам расстроился.
— Ты уж больно не кручинься. Любовь к бабе — это еще не все в жизни.
Поднялся Тимофей Маркелов, поддел ногою ни с того ни с сего солому. — Не кручинься… Стоит ли из-за этого?
И, оставив Никифора Отраду одного со своими думами и печалями, зашагал к бригадной избушке. Уж и не рад был, что влез непрошено в чужую душу.
«А Клавдия тоже хороша, — думал по дороге Тимофей, — разве можно так-то, безжалостно?»
И Тимофей Маркелов в сердцах сплюнул на дорогу. «Вся порода Мартьяновых такая — гнут из себя черт знает кого…»
Никифор остался на стану до вечера. Девчонкам помогал лопатить зерно, и те подтрунивали над ним:
— Это тебе, Никифор, не на гармошке играть!..
А потом его видели у бригадной избушки.
— Ты что скис, парень? — спросил его Бедняков. — В село собираешься? А то смотри, у меня мотоцикл — живо, с ветерком, прокачу.
Никифор вежливо отказался. Ходил все по стану, не зная, куда руки приложить, где бы забыться.
А когда стемнело — никто как-то не вспомнил о нем.
— Где Никифор?
— Да был здесь.
Ну что — был да ушел.
Ушел — да на село Никифор не вернулся. Все видели его, а куда скрылся — неизвестно.
В первые дни искали — уж не беда ли приключилась с ним? Мало ли на что способны люди от несчастной любви-то?
Мать дома плакала как по покойнику. По селу распространился слух: Клавдия Мартьянова Никифору-де голову крутила, он даже ей предложение сделал…
Известная на все село ворожбой бабка Агафья под причитания баб так и заявила, что, мол, сгинул «отрок» Никифор. В Хопре его надо, мол, искать — от любви злой все больше в реке топятся. Ее поддержал тракторист Тимофей Маркелов:
— Пахал вчера, да вдруг свет отказал. Ну, думаю — последняя борозда, как-нибудь дотяну. И подручный мой: дотянем, дядя Тимофей, последнюю уж как-нибудь… И вдруг вскрик… словно кто-то в воду плюхнулся — и захлебнулся. Вскочил я с трактора — прислушался: тишина. Спит Хопер. Да только это, как ночью кто-то с обрыва в воду плюхнулся, не могло мне прислышаться…
Егор Егорыч, услышав такую молву, пришел домой сам не свой.
— Где Клавдия?
— Да в спальне, — сказала жена.
— Позови ее.
Когда Клавдия вошла, Егор Егорыч, рассвирепев, заорал на весь дом — на улице было слышно.
— Ты что ж, шалава, головы парням крутишь, а отвечать — батя?
Не успела сообразить Клавдия, как Егор Егорыч влепил пощечину. Упала она на сундук, заплакала. Подскочила Лукерья, как наседка за цыпленка, да на отца:
— Что ты делаешь, Егор! Опомнись!
— Дом опозорила, — кричал Егор Егорыч, — отца опозорила! Убью!
Но убить не убил, а только потом долго откашливался и ругался в горнице и наотрез отказался от ужина.
47
У сортовых амбаров Русаков нашел заведующего током Шапкина.
— Понимаешь, Иван Иванович. Бабы денег на выпивку не дают, а что-то больно часто пьянствуют у нас некоторые мужики. Откуда столько денег берут? Как ты это объясняешь?
— Да ведь ясно, как.
— Если ясно, то почему ты ушами хлопаешь?
— Каких сторожей ни поставить, Сергей Павлович, от своих зерно не укараулишь.
— Это как же так? — возмутился Русаков.
— Эх, Сергей Павлович! Воровство всякое бывает. Вот пример. Я у тебя папиросы тайком из кармана вытащил иль деньги — это настоящее воровство. Никто из односельчан за меня не заступится, осудят. А вот мешок зерна насыпь и пропей его — разве это воровство? Здесь мой труд вложен. И если раньше мой труд не оплачен бывал полностью, значит, я и беру из колхозного свое, трудовое. Вот они, какие понятия! Было времечко — за одну свеклицу год давали, а сейчас — жизнь добрее стала.
— Так-то было, а воруют теперь!
Шапкин замялся. Русаков внимательно следил за ним.
— А потому, дорогой мой, — не дожидаясь ответа Шапкина, заговорил Сергей. — О чем ты тут толкуешь… эти люди с умыслом, воры, Иначе говоря. И воруют они не оттого, что им нечего есть, а на водку! Воры эти злостные, они заранее нашли себе чуть ли не юридическое оправдание. Ты думал над тем, как прекратить воровство?
Шапкин почесал затылок.
— Конечно, постараемся… Усилим караул…
— Если пропадет еще хоть килограмм, — раздельно произнес Русаков, — отвечать будешь перед всем колхозом!
«Много вас развелось таких…» — хотел было сказать Шапкин, и другому, может быть, и сказал бы, но тут промолчал, лишь изменился в голосе:
— Да я что, Сергей Павлович… Ведь не пойман никто.
— А ты поймай! — отрезал Русаков. — Ты обязан смотреть за зерном.
Шапкин понял; с агрономом не шути — погладит и против шерсти. После разговора он немедля запряг лошаденку и рысью засеменил на ток.
«Ишь ты, понятия, дескать, другие пошли… — Провожая взглядом Шапкина, Русаков неожиданно для себя решил: — А что, если Мокея сделать заведующим током? Пожалуй, было бы неплохо. Временно хотя бы. Пчеловодству не убудет от этого. Хоть и с одной ногой Мокей, да караульную службу наладит. А если еще подкинуть несколько словечек о политической важности его поста… расшибется в доску, покажет ворам кузькину мать…» — И Русаков по-хорошему улыбнулся.
От амбаров Сергей пришел в правление. Чернышев уехал на огороды и должен был вернуться, чтобы захватить его в поле. Русаков стоял на крыльце правления и рассеянно смотрел вдоль улицы.
«Вот они — пьяницы… Тащут на водку, им, видишь ли, труд «неоплачен»!»
На ловца — и зверь: сам дядя Мокей идет себе, ковыляя.
— Сергей Павлович, добрый день. Что-то вы, смотрю, призадумались?
— День добрый, дядя Мокей.
«Надо бы сказать о своем предложении Мокею. Но нельзя: разговор должен быть отложен до председателя».
— Вы куда в плаще-то собрались, неужто в поле? Так ведь дождик-то уже за тысячу верст.
— В поле, — согласился Русаков.
Повстречавшись с Русаковым, Мокей, конечно, не мог обойтись двумя-тремя словами. Он и подходил-то к крыльцу бодрой своей, прихрамывающей походкой, заранее предвкушая удовольствие от разговора, и глаза его светились блаженно: вот, мол, и я здесь, товарищ секретарь и товарищ агроном. Давненько мы с вами не «балакали». Но и тут Мокея постигло огорчение. Поговорить с Русаковым так и не пришлось. Подъехала «Волга» Чернышева. И Мокей, дав дорогу Русакову, огорченно сказал: