Рюрик Ивнев - Богема
— Она! Она! Конечно Майская!
— Я говорю, что ничего не понимаю в стихах, а как послушал вас, вижу, что и вы ни черта не понимаете, раз считаете друг друга карикатурными.
— Это ты перебрал, — сказал Раскольников. — Мы считаем карикатурными не всех, а тех, кто действительно является таковым.
— Ну, значит, я вообще ничего не понимаю, — сдался с добродушной улыбкой Щетинин. — Искусство — старое, новое — для меня высокая материя. Давайте выпьем! — добавил он, однако не сделал ни малейшего движения в сторону принесенной бутылки.
— Жаль, что вы вылили абрикосовый сок, — с напускным огорчением произнес я, обращаясь к Щетинину, — я бы с удовольствием выпил сейчас.
— Сок можно заменить чаем, — улыбнулся Раскольников.
— Нет-нет, не будем отнимать у вас столько времени, да и нельзя долго засиживаться. Утром должен отнести в «Известия» стихотворение. А оно еще того… не допеклось, — сказал Есенин.
— Сережа, ты возводишь на себя поклеп, — улыбнулся я.
— Нет, серьезно, — ответил он. В его глазах светились искорки смеха. — Понимаешь, как получилось: я даже не успел написать, как зашел заместитель редактора. Прочти, говорит, да прочти! Я и прочел. А он: «Принеси к нам, да поскорей. Больно к моменту!»
— Отпускаю с условием, — сказал Раскольников, — что вы будете заходить ко мне часто. Чем чаще, тем лучше. Я здесь временный гость. Скоро меня направят по назначению. А стихи приносите. И книжечку, если она сохранилась. Хоть одну раздобудьте, чтобы я взял ее на фронт.
«С тобой когда-нибудь это бывало?»
В 1918 году мы с Есениным часто приходили к Еремееву в Государственное издательство ВЦИК (старое здание издательства «Известий»), из окон которого был виден Страстной монастырь.
В один из теплых апрельских дней оказались в приемной редакции одни. Директор Еремеев поехал в Кремль, а кресло его секретаря Анатолия Мариенгофа пустовало. Он тоже куда-то отлучился. Я просматривал газеты, а Сергей стоял у окна. Вдруг он спросил:
— С тобой когда-нибудь это бывало?
Прежде чем я успел понять, в чем дело, подошел ко мне, взял за руку, как ребенка, и подвел к окну.
— Вот посмотри, идет невысокий человек, но делает такие большие шаги, что невольно боишься за него, как бы он не разорвал себя на части. Вот семенит красивая девушка. Ее фигура требует более естественной поступи. Кто-то давно сказал, что походка — это вторая натура. Вот медленно тянется пролетка. В ней какой-то человек. Какое мне дело до него, а я подумал: этот человек такой же, как ты и я. И мне захотелось узнать о нем не меньше того, что он сам о себе знает. Я его раньше не видел и, вероятно, никогда не увижу. Это естественно, но бывают минуты, когда это кажется мне неестественным, мне хочется знать обо всех не из простого любопытства, а чтобы помочь. Возможно, этот человек не нуждается в помощи, но и не исключено, что один разговор с тобой спасет его от большого горя. Когда ты видишь множество людей, проходящих или проезжающих мимо, чувствуешь свою беспомощность и отрешенность от мира, в котором живем. Если бы дерево мировой статистики имело еще одну ветвь, которая определяла бы точную цифру людей, увиденных на своем веку одним человеком, и сопоставить эту цифру с числом наших друзей, то получилась бы наглядная картина беспомощности каждого человека предотвратить несчастья других, незнакомых людей. Эта мысль мелькнула в моем мозгу сейчас, и выражена она сумбурно. Я это вижу по твоему лицу. Многие из моих друзей осмеяли бы меня, что я сажусь «не в свои сани», но раз ты не смеешься, позволь мне продолжить и спросить: с тобой когда-нибудь это бывало? Потому что в первую минуту, когда эта мысль, как пестрая бабочка, влетела в меня, мне показалось, что ее сейчас не надо выпускать на волю, но я этого не сделал, так как она принадлежит не только мне, но и нашему веку. И беда в том, что не все об этом догадываются, когда-нибудь она, которую почти никто не замечает, будет устранена.
— Тобой? — улыбнулся я.
— Нет, — ответил Есенин, — временем.
И снова поэты
В «поэзо-кафейной» жизни произошли «мировые события» — раскол «Общества поэтов», после чего народилось другое кафе поэтов, которое стало конкурировать с первым. Конкуренция создала зависть, зависть перешла в злобу — и поэты перегрызлись между собой, как собаки. Клевета и ложь текли шумной горной, но далеко не чистой рекой. Это началось, когда старик Ройзман разочаровался в доходном предприятии, носившем громкое название «клуба поэтов». Оказалось, что вовсе не так уж выгодно стоять у буфетной стойки и воевать с незримым и опасным врагом, имя которому — кредит. Он решил, что попал в сумасшедший дом. Разве слыхано, чтобы все, точно сговорившись, хватая со стойки румяные булочки, с таким трудом изготовлявшиеся мадам Ройзман, или же овладевая опрятными баночками с простоквашей, вместо денежного эквивалента кидали небрежное и ненавистное: «Запишите за мной». Старик Ройзман из любви к сыну (Мотя тоже поэт) сначала соглашался «записывать», но когда эти записи стали походить на годовой отчет железных дорог республики, его терпению наступил предел, и он сказал об этом сыну.
Матвей, покрутив прядь волос у виска, стал утешать отца:
— Папочка, они отдадут, когда появятся деньги, — на что вышедший из себя старик ответил:
— Что ты дурак, меня не удивляет, но в кого ты вышел?!
Мотя обиделся и в виде протеста не съел обычную порцию простокваши. А на другой день папаша Ройзман, прощелкав часа два на счетах, объявил сыну, чтобы поэты искали себе другого буфетчика. Его супруга, играя кольцами, заявила, что не будет больше печь булочки. А Мариенгоф, сдружившись с Есениным, предложил мне выйти из «Общества поэтов» и образовать вместе новое общество, назвав его «Ассоциацией поэтов, художников и музыкантов». Я, недовольный правлением, в котором был председателем, и его секретарем, бессовестным авантюристом, которого несколько раз ловил на подделке своей подписи на сомнительных бумагах, согласился. Основной целью образования ассоциации была организация нового кафе. Я уговорил Мариенгофа и Есенина привлечь к этому Ройзмана: у него была исключительная способность получать нужные разрешения и удачно выклянчивать всякие поблажки.
Так создалось новое кафе, а над ним идеологическая надстройка — «Ассоциация поэтов, художников и музыкантов». Старое «Общество поэтов», лишенное вдохновителя Ройзмана, кое-как тянуло дни, посылая проклятия организаторам ассоциации, умудрившимся так составить устав, что были застрахованы от вмешательства других членов. Не все знали, что организаторы ассоциации, чтобы не зависеть от меняющегося настроения «масс», набили ассоциацию душами если не «мертвыми», то игравшими их роль. Для этой цели Есенин и Мариенгоф объехали знакомых и друзей, о которых заранее знали, что, занятые работой, они не станут вмешиваться в их внутренние дела. А подпись свою давали все: имея членский билет, можно бывать в кафе, которое Анатолий обещал устроить на манер парижских кабачков.
Весь конец зимы поэты обсуждали «кафейные» события.
А неуловимое время бежало, не обращая внимания ни на что. К зимним дням приближались весенние. Они стояли друг против друга, невидимые противники, заранее знающие, кто будет победителем. Снег таял, бежали ручьи, журча вековую однообразную, но не надоедавшую песнь пробуждения. В домах мыли окна, большие сундуки открывали свои железные или деревянные пасти в ожидании пищи — теплых шуб, мехов, тяжелого сукна, пересыпанных пряным нафталином, этим белым перцем суконных и меховых кулинарий. В эту зиму много енотовых и лисьих шуб, каракуля, котиков и бобров свезли на Сухаревку и Смоленский рынок, другие толкучки, и все же московские сундуки полнились этим тяжелым добром. Некоторые прятали дорогие вещи, наряжаясь в дрянное платье, чтобы казаться «победнее и попроще». На солнце выцветшие ткани, порыжевшие стоптанные башмаки и валенки казались более жалкими. А в столовой Карпович так же пахло французскими духами, ароматным кофе и сверкали драгоценные камни. Бриллианты напоминали слезы, а рубины — капли крови рабов, продававшихся в древности на невольничьих рынках. Теперь эти камни были похожи на драгоценных невольников, переходивших из рук в руки. Их ласкали нежные женские пальчики, напоминавшие нераспустившиеся лилии, и тискали грубые мужские, пахнувшие мясом и табаком.
Появились фиалки. Их продавали маленькими букетиками, напоминавшими девочек, которых не успели развратить. В их бледно-лиловых лепесточках была грустная и приятная недоговоренность.
День по-настоящему теплый: зима сдалась в плен и лежала у ног весны — бледная и анемичная, забывшая о недавнем могуществе, как бы говоря полумертвыми губами: настоящее сильнее прошлого.