Вера Панова - Собрание сочинений (Том 1)
Был такой же жаркий день прошлым летом, в начале июля. На станции Витебск-Сортировочная, в Ленинграде. Так же стояли составы на всех путях… Нет, там их было меньше. И вдруг откуда-то вышла Сонечка в сером платьице…
Он спрашивал у Данилова, когда вернется Лена, тот сказал — дней через восемь.
Восемь? На всякий случай возьмем десять.
Доктор нарисовал в своей клетчатой тетради десять синих кубиков. Когда кончался день, он перечеркивал один кубик красным карандашом.
Все это утро Данилов провел у коменданта, добиваясь отправки поезда. К обеду подали паровоз. Из З* выбирались мучительно, застревая у каждого семафора. Наконец пошли немного веселей.
И вдруг понеслись полным ходом, пролетая с грохотом мимо крупных станций, где стояли, провожая их взглядом, люди с поднятыми флажками: пришла телеграмма о том, что им надлежит срочно прибыть в Р* для приема раненых.
Был вечер. Доктор Белов достал свою тетрадку и хотел перечеркнуть еще один синий квадратик, седьмой по счету: семь дней не было Лены… Постучали в дверь. Это был Кострицын. Он шагнул в купе — седой, громоздкий, руки по швам.
— Вы садитесь, — сказал доктор. — Давайте, знаете, поговорим попросту. Вы сядьте. Сядьте, сядьте.
Кострицын сел.
— Ну? — сказал доктор. — На что вы жалуетесь?
Кострицын покашлял в кулак.
— Товарищ начальник, — сказал он, — вы тоже не молоденький, войдите в положение. Буквально нет такого человека, чтобы не скалил зубы.
— Да, — сказал доктор, — это, конечно, феерия — я говорю о курах. Но раненым, знаете, полезны свежие яйца. Очень полезны.
Поезд замедлил ход, приближаясь к станции. Он остановился, но сейчас же послышался свисток, и колеса снова пришли в движение…
— Товарищ начальник, — начал Кострицын вторично, — я не для того записывался добровольцем, чтобы кур пасти. Я думал, что санпоезд — это тоже боевое дело. А тут ни за что ни про что, изволь радоваться…
— Мне говорили, — невинно польстил доктор, — что вы любитель и специалист по части сельского хозяйства.
Кострицын кивнул головой:
— Точно, я это дело понимаю с детства. У нас в поселке все занимались. Лично я держал козу. Но одно дело дома, другое тут. Против поросят я не имею возражения: они в багажнике. Никто тебя не видит. Шито-крыто. Без улыбок этих. Но куры, будь они прокляты! У всех на виду!
— Ах, Кострицын, — сказал доктор, вздохнув, — все это такая мелочь… Будет день — мы их всех съедим под белым соусом…
Кострицын не слушал:
— Надо выпустить размяться? Ведь животное мучается в клетке… Выпускаю, где возможно. Гуляют. Метров за триста уйдут от поезда… Просишь девочек: девочки, попасите их. А девочки молоденькие, о прынцах мечтают, о лейтенантах. Им прискорбно кур пасти. А по сути дела, неужели такая особенная трудность — присмотреть за курами? Они уже поняли, в чем дело: чуть паровоз свистнет — сами опрометью в клетку бегут. Я не через трудности, а исключительно через срам…
— Постойте, — сказал доктор.
Уже с минуту он не слушал Кострицына, прислушиваясь к какой-то суете в вагоне. Сквозь стук колес доносились восклицания, беготня и хлопанье дверей. Кострицын услужливо встал:
— Разрешите пойти узнать?..
— Узнайте.
Кострицын вышел и вернулся, улыбаясь до ушей:
— Товарищ начальник, почта прибыла…
Доктор заморгал и поднялся… В прорези двери встал Данилов, тоже веселый, улыбающийся.
— Вам письмо из Ленинграда, доктор.
— Давайте, давайте, — пробормотал доктор, беря конверт дрожащей рукой.
Письмо, которое Данилов получил из ЦК партии, было коротенькое, вежливое и сухое. Смысл его, несмотря на вежливость, был таков: сидите, товарищ, там, куда вас посадили, и работайте хорошенько, потому что за работу с вас взыщется…
Так. Понятно.
Слегка покраснев, Данилов аккуратно сложил письмо и спрятал в нагрудный карман, где хранился партбилет.
Письмо жены. Он просмотрел его бегло. Живы, здоровы. Поклоны от родственников и знакомых… Лена расскажет вразумительнее. Ах, молодец девка, ловко села, ведь и пяти минут не стоял поезд…
Ему хотелось знать, какое настроение в поезде, кто какие получил вести. Он вышел в коридор. У окна стояли Юлия Дмитриевна, Фаина и Супругов. Фаина держала Супругова за плечо и что-то тараторила. У Супругова был томный вид.
— Меня постигло несчастье, — сказал он с достоинством, когда Данилов подошел. — Скончалась моя матушка.
Данилов не знал, что надо говорить в таких случаях, когда человек, который тебе противен, рассказывает о своем несчастье. Что-то надо было сказать из приличия. Помолчав, Данилов спросил:
— Сколько лет ей было?
— Семьдесят восемь, — отвечал Супругов.
— Да, — сказал Данилов сочувственно, — преклонный возраст.
И отошел: что ж тут еще говорить, померла своей смертью ничем не замечательная старушка, пожившая вволю…
Он зашел к начальнику — узнать, что пишут ему из дому…
Доктор Белов сидел на диване, том самом, где когда-то он сидел с женой. Данилов был поражен: он оставил доктора десять минут назад розовым и бодрым, хотя и взволнованным; сейчас перед ним сидел немощный старичок с серым, изможденным и потухшим лицом.
На столе лежало письмо. Данилов прочитал его.
Доктор тупо смотрел на Данилова. Данилов сел рядом и молчал. Доктор вдруг громко задышал, глаза его налились слезами, руки беспомощно задвигались по коленям и по обивке дивана.
— Вы не можете себе представить! — сказал он шепотом. — Вы не можете себе представить…
Он хотел сказать, что Данилов не может себе представить, каким ангелом была Сонечка и каким ангелом была Ляля и что они значили для него, доктора. Но у него не хватило сил говорить. Его плечи затряслись, он заплакал, закрыв лицо руками, с всхлипываниями и стонами, слезы бежали у него по пальцам и скатывались в рукава, он подбирал свои слезы дрожащими губами, глотал их и давился ими.
И опять Данилов ничего не сказал, сидел прямо, бледный, с сверкающими глазами. Потом, видя, что доктор так не успокоится, вышел в коридор и кликнул сестру Фаину. Фаина принесла бром и люминал. Вдвоем они заставили доктора выпить и сидели около него, пока его не свалил сон. Тогда они ушли. Фаина, выйдя от доктора, заплакала.
— Я бы, — сказала она, — все отдала, чтобы его утешить.
— А я бы, — сказал Данилов, — хотел убить сейчас своими руками хоть одного из тех мерзавцев, которые делают это с нами.
Ночью в Р* поезд принимал раненых. Доктора Белова не стали будить. Данилов объявил, что начальник поезда болен, и сам вместе с Супруговым подписал акт о приемке.
Но утром он вошел к начальнику и доложил, что в шестом вагоне номер двадцатый — незначительное ранение ступни и контузия — капризничает непереносимо, каждые пять минут требует врача, настаивает, чтобы ему сделали общую ванну, не дает покоя соседям, и неизвестно, как его успокоить: хорошо бы начальнику самому зайти к нему…
Из слов Данилова доктор понял только одно — что куда-то нужно идти. Он надел халат и потащился в обход.
Он переходил из купе в купе неуверенными шагами и каждому раненому напряженно всматривался в лицо, словно старался увидеть нечто, что ему непременно нужно было увидеть. Сестра Фаина и сестра Смирнова шли за ним. Смирнова подавала ему листки истории болезни. Доктор брал листок и читал эпикриз с тем же выражением напряженной серьезности. Иногда эпикриза ему казалось недостаточно, тогда он прочитывал всю историю болезни.
Он боялся, что прочитает не то, что написано, и сделает не то, что нужно. Он боялся навсегда разучиться лечить, думать, читать. Мир отступил от него, потерял свои звуки, запахи, свою осязаемость. Это было совершенно естественно: мыслимо ли думать, что мир останется прежним, если в нем больше нет Сонечки и Ляли?
Но по мере того как доктор проходил один вагон за другим, он все больше понимал, что происходит около него. Слова, написанные в эпикризах и сказанные окружающими, быстрее доходили до его сознания и вызывали те соображения, которые им надлежало вызвать. Внимание привычно сосредоточивалось на привычных предметах, и эти предметы вновь приобретали свои прежние свойства. Голоса не доносились уже бог весть из какого далека и не были одинаковыми, они раздавались рядом. Каждый голос имел свое собственное звучание. Гипсы и бинты источали своеобразный неприятный запах. Стетоскоп доносил до слуха знакомые шумы. Этого больного надо в изолятор, у него признаки начинающейся пневмонии правого легкого.
Мир желал жить по-прежнему, несмотря на то что Сонечки и Ляли не было в нем. Это было непонятно и ужасно, но доктор ничего не мог поделать с этим. Сам он жил. Он хотел видеть капризного больного, о котором докладывал Данилов.