Борис Пильняк - Том 5. Окэй. Камни и корни
– все время мне снился сон, все время хотел восстановить фантазией и знанием те корабли, которые везли в Америку пионеров, – этакий парусник, – этакие люди за столом в кают-компании, заросшие бородами, в свете чадных масленок – ибо в Америку ехали с единым желанием – хорошо жить, всячески хорошо жить, каждый по своему пониманию, – и ехали со всех концов земли, убегая от гнета европейской тогдашней властишки, от голода и бесправия, сектанты, бандиты, авантюристы, мечтатели. Волнами американского заселения можно проверять негативы европейской истории. Время олицетворило хорошее житие в доллары.
18Ах, ох, ух, эх, Америка!
Надо вернуться в Нью-Йорк, чтобы поставить вещи на свои места. Я употребил сейчас «ох, ах, ух», – так же, как это было в первых моих из Америки письмах, – и первые страницы я писал, чтобы передать американское обалдение.
Некогда в одном из моих романов я имел образ, который я наполнил новыми ощущениями в Нью-Йорке, – эти ж мои ощущения Нью-Йорка обязательны мне для всей Америки, для USA.
Я писал:
«…на курганах у нас выкапывают иной раз каменных баб, – археологу баба та – красота прекрасная, – но мельчайшей букашке, которая ползет по щеке этой красоты, видны будут только комья грязи, камень да пыль: надо стать в рост красоты, чтобы видеть ее».
На самом деле, любуемся мы некою прекрасною дамой, видим, как все у нее прекрасно и на своем месте, а инфузория, которая в этот самый момент ползет по щеке данной дамы от рта ко глазу, – эта инфузория попадала в кратер ноздри, болталась по красным пескам пустыни Аризона, называемой щекою, видела пальмовые насаждения ресниц. Эмоциональная линия образов каменной бабы и раскрашенной красавицы с эмоциональной линией нью-йоркских ощущений не совпадает. И тем не менее –
С шестидесятого, сотого этажей Нью-Йорк – поразительный, неописуемый, необыкновенный, зловещий, зловеще-прекрасный город, – город торжества индустрии, размаха, человеческого умения, – ни одному Татлину и европейскому поэту-урбанисту не снилась такая необыкновенность, такое величие, такие конструкции, такие линии и грандиозность, единственные в мире, неповторимые. Для европейца Нью-Йорк с небоскребов скорее сон, чем явь, – и сон ни с чем не сравнимый, разве от детства осталось воспоминание фантазии, библейское воспоминание города Вавилона, которого никто не видел, и именно этой невиданностью Нью-Йорк похож на Вавилон. Нью-Йорк – нечеловечески-грандиозный город, нечеловеческий, зловещий, поразительная конструкция. С крыши Эмпайра (иль от грифов Крайслер-билдинга) океан, Гудзон, Ист-ривер, горы Нью-Джерси – ваши братья. Шестнадцати-, десятиэтажный Нью-Йорк (а в среднем он и есть десятиэтажный, имея целый ряд районов трехэтажных) – этот Нью-Йорк лежит у ваших ног, в дыму, тумане и гуле улиц, лежит далеко внизу. И рядом с вами равноправными братьями стоят в облаках, а иной раз и над облаками, братья-небоскребы. Вдали равным братом и господином величествуют небоскребы Уолл-стрита, нечеловеческая красота!
Человек, стоящий на крыше Эмпайра, подпертый Эмпайром, есть человек, стоящий в уровень – нечеловеческих! – красоты и необыкновенности Нью-Йорка.
Но, если идти по улицам Нью-Йорка (идти или ехать в авто, по вторым этажам улиц, в сабвеях), Нью-Йорк – ужасный город, ужаснейший в мире, безразлично, на Парк-авеню или на Бауэри. Город оглушен грохотом. Город дышит не воздухом, но бензином. Город обманут проститучьей красотой электрических реклам. Улицы завалены мусором без единого листочка. Город превращен в громадную какую-то керосинку копоти и удушья. Взбесившийся город, полезший сам на себя железом, бетоном, камнем и сталью, сам себя задавивший. Город, в котором человеку жить невозможно, как невозможно в этом городе ездить на автомобилях, ибо автомобилям приходится ездить не по улицам, но друг по другу, несмотря на то, что в этом городе собрано наибольшее количество лучших в мире автомобилей и автомобильных марок.
Индивидуализм! – люди, идущие, едущие по улицам Нью-Йорка и наслаждающиеся радио, кино, бурлесками, Кони-Айлендом, – это те, которые ползут по прекрасной красоте каменной бабы, вырытой из раскопок очень-очень древних и очень примитивных – курганов!
Этот город имеет позор Бауэри, единственной в мире улицы люмпен-пролетариев, трэмпов, свалившихся с доллара (и этих горьковских люмпенов в Америке, конечно, больше, чем в Китае). На Бауэри в лавках продают башмаки, снятые в моргах с мертвецов-беспризорных. На Бауэри есть ночлежные дома, но люди спят там на асфальте тротуаров, подложив под себя мусор газет, поднятых на этих же асфальтах, потому что эти ночлежные дома работают в четыре смены. Через каждые шесть часов опрастывается помещение ночлежек от людей, чтобы впустить новую людскую пачку – тех, которые ожидали очереди на асфальте тротуаров. Если в Америке нет восьмичасового рабочего дня, – то для людей с Бауэри крыша в ночлежке только на шесть часов. Эта улица всем своим полдолларовым населением – в башмаках с мертвецов – идет по ночам на угол Бродвея и Сорок Второй стрит, в нейтральнейшее место театров и рекламного сумасшествия роскоши, – идет для того, чтобы, стоя в очередях, в одном месте получить чашечку бульона и сандвич от армии спасения, а в другом – никель, пять центов, – чтобы слушать божественный бред армии спасения и видеть, как волны людей, повторенные Кони-Айлендом, идут из кино и в кино, американскую радость! – Бауэри повторена на Мотт-стрит, где в «ночной церкви» бездомники спят под вой батюшек. Этот город, как и вся Америка, имеет позор негритянского вопроса, упершегося в Гарлем. Этот город имеет упорную нищету, упорную тесноту и упорную волю не голодать и жить по-человечески, – грязную, и все же в белом воротничке, теснейшую и отчаяннейшую борьбу за существование Ист-Сайда. Индивидуализм! – никакой одесский привоз старых времен не сравнится с палатками и лотками переулков Ист-Сайда, где к громам города примешаны крики детишек, возрастающих на бетоне улиц под автомобильными колесами, и вопли лоточников, которые орут на всех языках мира:
– молоко!
– бананы!
– рыба!
– апельсины!
– электрические утюги!
Однажды с некиим бедным миллионером я пребывал на крыше полунебоскреба этого бедного миллионера. Было это этаже на тридцатом. Город разместился внизу. Сидели мы на диванах-самокачках, под зонтиками. Крыша была засажена пальмами и являла собою сад. Над крышей реял национальный флаг. Бедными миллионерами в Америке называются просто миллионеры, а не миллиардеры, вроде каких-нибудь там свиных, стальных или кишечных королей. Бедный миллионер указывал на небоскребы, разместившиеся вокруг его полунебоскреба в синеве неба, и объяснял, что этот, мол, небоскреб принадлежит такому-то миллиардеру, тот – такому-то, третий… – так он мог насчитать небоскребов пятьдесят.
Я подошел к парапету и стал смотреть вниз. Рядом с полунебоскребом моего бедного миллионера, внизу, видны были крыши соседних десяти-семиэтажных домов. Крыши эти чернели от копоти. На веревках по крышам висела нищета стираных простыней, рубашек и прочего. Под бельевыми веревками бегали, играя, детишки. На одной крыше, сев на матрац, целовались двое влюбленных. На другой, подстелив газеты, спало несколько рабочих. На цементе крыш, так же как на улицах, валялся мусор апельсинных корок.
Я спросил бедного миллионера, прерывая его истории миллиардерских билдингов, – кому принадлежит дом, стоящий рядом с его полунебоскребом? –
Мой бедный миллионер ответил незнанием.
Закат был очень хорош.
Мне все стало понятным.
В Нью-Йорке есть сорок-пятьдесят человек, подпертых небоскребами в рост Нью-Йорка, для которых Нью-Йорк прекрасен, – эти люди называются миллиардерами, сиречь капиталистами. Они имеют видимые и невидимые кабинеты на Уолл-стрит.
Закат был прекрасен, – на крыше соседнего дома валялись апельсинные корки, брошенные туда, надо полагать, с крыши моего бедного миллионера, ибо легенда о манне небесной, равно как и о небесных апельсинах, законами физическими объяснена быть не может. Ах, как зловещ и нечеловечен Нью-Йорк с небоскребов! – ох, Америка! – ах, Америка национальных флагов, которые даже на кладбищах!
У бедного миллионера седели усы, подстриженные ницшеанско-макдональдовски. На нем бодрствовали лиловый костюм и красные полуботинки. Его рубашка, галстук, платочек во внешнем кармане и носки были сделаны в один и тот же рисунок и цвет. Движенья и глаза бедного миллионера пребывали лиричны и размягченны. Ах, американско-ницшеанский индивидуализм!
Выше рассказано о публисити. В «Нью-Йорк Таймсе» от 11 октября 1931 года появилась заметка, что помер некий знаменитый американский публисити-мэн Гарри Райхенбах, помер и оставил после себя мемуары, в которых утверждал, что человек пятьдесят, не больше, и он принадлежал к ним, владели, заведовали и командовали вкусами всех ста десяти миллионов американских белокожих. Эти пятьдесят человек одевали, обували, раздевали американцев, укорачивали женские юбки и удлиняли их, раскрашивали мужские костюмы в индейские цвета, сажали людей в автомобили различнейших марок, поили их кока-кола, оглушали их радио, брили их «жиллетом» и прочая, прочая, прочая.