Виктор Конецкий - Том 3. Морские сны
Экипажи теплоходов „М. Бардин“ и „Малахов курган“ по общему авралу самоотверженно непрерывно боролись со стихией, сохранив суда от тяжелейших последствий.
В условиях этого неравного поединка экипажи т/х „М. Бардин“ и „Малахов курган“ проявили образец организованности, стойкости, мужества и хорошей морской выучки».
Стилистику «Бюллетеня» я оставляю без исправлений. Мне кажется, казенные слова иногда сильнее действуют.
Занятно, что в раннем исламе, и по Корану, и по преданию, культ Аллаха — в противоположность культу идолов — проявлялся главным образом во время морских путешествий. Именно во время ужасного шторма обращались к Аллаху с молитвой, как к Владыке моря. Это отлично увязывается с нашим: «Кто в море не бывал, тот бога не знавал».
Никто на старом «Челюскинце» не молился 22 и 23 февраля 1969 года, но бога мы вспоминали часто. Ведь если на раннем этапе цивилизации море помогало людям создавать бога, то на последующих оно с успехом помогает им делаться богохульниками.
Под вой боры
Когда в Новороссийске меня спрашивали о том, какой груз мы привезли с Ближнего Востока, я отвечал со сдержанной гордостью:
— Булавоусый малый мучной хрущак, малый мучной смоляно-бурый хрущак, суринамский мукоед и небольшое семейство жужелиц. Всего зверей пять тысяч четыреста восемьдесят четыре тонны.
До прибытия в Новороссийск мне был известен только один вредитель — «капустница». За мельканием этой бабочки сразу чудятся цветущие луга, полдневный, ленивый зной и летние деревенские запахи.
На официальном языке наш груз назывался «шрот» — жмых хлопкового семени. Я видел грузовую разнарядку. Шрот шел в две сотни адресов. Украинские, сибирские, среднерусские, архангельские свиньи пускали слюнки в предвкушении обедов из сирийского жмыха. Но отправлять во все концы страны импортных хрущаков и мукоедов в живом виде невозможно. И нас поставили на фумигацию — в трюма накачали синильную кислоту или еще что-то более страшное; экипаж покинул судно, повесив плакаты с черепом и костями, подняв на мачте соответствующий флаг и выставив у трапа вахту.
Капитан оказался в городской гостинице, остальные — в гостинице для моряков. Она за городом, на берегу Цемесской бухты, земной пейзаж вокруг уныл — камни, грязь, опоры линий электропередачи, начатые и заброшенные стройки, трубы цементного комбината вдали. А бухта — огромна и прекрасна.
В подвале гостиницы есть буфет-забегаловка, где околачиваются бичи в ожидании встречи со знакомым морячком и бутылкой пива. В номерах чистенько, администраторши, как положено, строгие и вредные. Координаты, имена и должности проживающих им известны, «накатать телегу» они могут без труда, и если захотят, то и без всякого повода. А для моряка загранплавания любая «телега» — хуже туберкулеза.
Я прибыл поздним вечером на попутном «козле». Знаменитая новороссийская бора месила ночную темноту, а сильный ветер, когда я на берегу, расстраивает психику. Почему-то кажется, что все на берегу, если на него выбрался, должно быть тихо и корректно.
Корректности не получалось. Только я оформил пребывание, как погас свет. Во время боры этому не удивляются. Дежурная зажгла свечку и проводила до номера. «Слева за дверью ваша койка» — на этом ее заботы обо мне закончились.
В номере было еще четыре койки. Из тьмы спросили традиционное: «С какого?.. Откуда пришли?» Я ответил, разделся и лег. Рано утром нужно было брать у капитана порта справку о приходе, потом ехать к нотариусу в город и оформлять морской протест. Капитан боялся, что на пути из теплого Средиземноморья в холодный Новороссийск в трюмах произошло отпотевание и шрот подмок. На всякий случай следовало подать морской протест. Я считал все это перестраховкой чистой воды, но приказ есть приказ.
Соседи по номеру, очевидно, давно отоспались и теперь не давали мне уснуть. Старые-престарые морские анекдоты, рассуждения о девицах за стенкой — там жили выпускницы поварской школы, ждали своего первого назначения на суда, — и вечная морская травля…
Это великая вещь — морская травля. И философии в ней больше, чем находят литературные критики, но я устал и спать хотел. И уже засыпать начал, когда на невидимом окне зачирикали и зашевелились птицы.
Из тьмы раздалось:
— Мишка, ты птиц закрыл? Спать не дадут утром…
— Дрыхнет Мишка.
— Разбуди его, пусть птиц укроет…
Мишку разбудили, он послушно прошлепал к окну, вернулся в койку и сказал молоденьким голоском:
— Опять старпом снился! Сведет он меня в могилу… Еще на отходе из Калининграда сижу в каюте, судовые роли печатаю, он заглядывает, спрашивает: «Ты что делаешь? На машинке печатаешь?» Я говорю: «Нет». — «А что ты делаешь?» — «В хоккей играю». Он разозлился и дверью хлопнул. Дальше, в море уже. Засовываю в диван ненужные лоции. Жара. Лоций этих — до чертовой матери. Мокрый я. Качает, диван на меня падает все время. Старпом приходит, спрашивает: «Ты что делаешь? Лоции убираешь?» Я очередную засовываю и говорю: «Нет». — «А что ты делаешь?» — «В хоккей играю». Он злится. Я спать лег перед вахтой. Полог задернул, свет погасил. Он влезает в каюту, спрашивает: «Ты что делаешь? Спишь?» Я зубы стиснул, говорю спокойно: «Нет, Петр Альфредович, в хоккей играю!» И так мы уже через неделю видеть друг друга спокойно не можем. Он молчаливо требует, чтобы я к его привычке спрашивать про очевидные вещи привык. А я себя не могу перебороть. «Простите, Петр Альфредович, тут занято! — это я ему из душевой кричу. — Я тут в хоккей играю!» Он — старший, я — четвертый. Значит, субординацию нарушаю. Но нарушение такое, что ни под какую статью не подведешь. А избавиться от своей идиотской привычки он не хочет: натура — кремень!
— Не кремень, а осел, — прогудел кто-то во тьме.
— И вот понимаю я, — продолжал молоденький с отчаянием в голосе, — если он еще раз увидит, что я курю, подойдет и спросит свое: «Ты что делаешь? Куришь?» — то я ему окурком выстрелю прямо в глаз! Вот ситуация! И выхода нет! Даже ночами снится!..
Сутки за сутками мы ждали смерти хрущаков и суринамских мукоедов. Они не дохли. Бора выдувала из старых трюмов ядовитый газ. Его было полно в каютах и очень мало в шроте.
Мне полагался небольшой отпуск — отгул выходных дней. И я слезно запросил подмену. Она все не ехала.
Ветер сводил с ума. Городскую пыль и землю ветер смешивал над бухтой с солеными брызгами. Липкая рыжая замазка покрывала стекла окон. У центрального входа в Управление порта валялся огромный тополь, сломленный борой почти возле корней. На улицу было не выйти. Редкое такси отваживалось проехать по набережным. И вой — монотонный, тоскливый, как предсмертный вопль марсиан Уэллса.
Все анекдоты, все запасы морской травли давно исчерпались. Деньги на согревательные напитки — тоже.
Я читал старинную книгу «Летопись крушений и других бедственных случаев военных судов Русскаго флота». Старинные, спокойные обороты речи, запах прошлых веков с пожелтевших страниц, имя флота капитана — командора Головнина на обложке:
«Ежели мореходец, находясь на службе, претерпевает кораблекрушение и погибает, то он умирает за Отечество, обороняясь до конца против стихий, и имеет полное право наравне с убиенными воинами на соболезнование и почтение его памяти от соотчичей»…
Вот так и появился этот рассказ.
«Денеб» покинул Архангельск весной, сразу сделались противные ветры; и долго держало их Белое море.
В один день оказалось во время густого тумана при бросании лота, что взошли они с глубины двадцать пять сажень на глубину семь сажень. Устрашась сего обстоятельства, легли они на якорь. Течение моря было к берегу, и ветер дул в берег и все усиливался.
После полудня туман прочистился, и они увидели всего верстах в двух перед собою крутой каменный мыс. Сей грозный сосед понуждал их скорее от него удалиться. Но прямо в буруны дующий ветер и сильное туда же течение моря наводили на них страх, чтоб при медлительности поднимания якоря не бросило их в скалы. То рассудили вступить под парусы вдруг, не поднимая якоря, и когда корабль возьмет движение на галфвинд, то обрубить канат.
Однако ж Капитан был молод и смел во всем пространстве слова и не захотел лишиться якоря. Он спросил, нет ли на борту кого из города-архангельских рекрут?
Сыскали одного матроса. Матрос был тот бедоглазый матрос, вредил всему, что не взглянет. К тому же матрос беглец был и дважды из рекрутов подавался, одно слово — недоброхот.
Тот час стоял он под лотами и стоял так уже ночь всю. На плечи его возложены были свинцовые гири по пуду весом. Наказание таково только сильные перемочь могли и не сгинуть чахоткою разом. Два гренадера стояли в бок с ним и штыками не давали ему качаться.
Прямо с-под лотов привели недоброхота на ют.