Пространство и время - Георгий Викторович Баженов
— Спите, что ли, здесь?
— Тихо! Бабушка спит. А я задремала…
Скинув сапоги, бросив в угол кепку, Михаил заглянул в комнату:
— Спит старая… — Он подошел к ней поближе, и что-то ему не понравилось в лице матери: — Слушай-ка, а она случайно… — Михаил положил руку на старухино плечо и слегка потряс его: — Мать! Слышь, матушка… — Но старуха лежала неподвижно, румянец на ее лице, который недавно так поразил Томку, исчез, лицо было ровного, землисто-серого цвета. — Эй, мать! Мама! — Михаил наклонился к старухе, присел на одно колено и вдруг тихим, почти неслышным голосом пробормотал: — Да что ты, мать, ты что шутишь-то, ты что это…
Старуха лежала, свернувшись калачиком под пуховой шалью, и только левая рука ее, мирно уложенная под щеку, вдруг выскользнула из-под щеки и плетью повисла над диваном.
— Умерла ведь мать-то! — потерянно пробормотал Михаил. — Да ты что, мать! Слышь, — обернулся он к Томке, — умерла она!
Томка, обхватив лицо руками, в ужасе смотрела на Михаила. Даже закричать не могла, так ей страшно стало…
Несколько дней Томка была сама не своя; закружили похороны, затянули ее в такой круговорот, так и думать о чем-то другом некогда было. Ни к Михаилу, ни к его матери она не имела никакого отношения, но уйти от них не могла, она будто в один миг стала родным человеком, без нее теперь Михаил словно и не представлял жизни, нужно было запомнить и сделать тысячи мелочей, и всюду нужна была Томкина помощь; кое-какие родственники съехались на похороны, уже когда позади были основные хлопоты: обмывание тела, укладывание в гроб, копание могилы и прочее. Томка крутилась как белка в колесе: сама того не зная, она, может, и в себя-то пришла из-за неожиданной смерти старухи, из-за того, что принимала участие в великом деянии — погребении человека, которое требует от людей всех душевных сил…
Очнулась Томка только день на пятый после смерти старухи. Очнулась — и вдруг перед ней образовалась пустота. То было дел невпроворот, день-ночь делай — не переделаешь, а то вдруг — пустота. Совершенно ничего делать не нужно. Михаил запил, запил не потому, может, что по матери сильно горевал, просто повод был хорош, уважителен; мать похоронили, сын запил, ну а ей что делать? кто она здесь? почему тычется здесь? Совсем не знала Томка, что ей делать с этой ее никчемностью и ненужностью никому…
В тот день и заговорил с ней Михаил. Он был на двенадцать лет старше Томки, лысоват, но с голубыми, потемневшими, правда, от времени глазами, отчего весь вид у него был добрый, простоватый, даже простодушный.
— Вот хочешь, — говорил Михаил, будто он сам с собой, — я тебя на автобазу устрою? Молчишь? Твое право. Тогда ты мне одно скажи — у тебя беда случилась, так? Так. Ладно. Понятно. Ты не думай, я помочь могу. Правда, могу. Веришь, Томка?
— Верю, конечно.
— Вот видишь, верит она. У тебя беда. У меня беда. Ты вышла из больницы. Так. А все же, что случилось? Между прочим, спрашиваю так, для профилактики. Сам вижу. Томка девка глупая, влипла, сделала аборт. А теперь деваться некуда. Ну?
— Ну, что ну? Догадливый какой…
— Я тебя устраиваю на автобазу. Диспетчером. Плохо, что ли? А жить… да хоть у меня живи. Честное слово. С матерью ты моей познакомилась. Ты ей сразу понравилась. Это раз. Второе — и я мужик нормальный. Я в смысле человек нормальный. Я тебе честно говорю: живи — не трону. Я не такой. Мне, понимаешь, жить, честно говоря, не очень интересно, а так я добрый. Я вот живу, живу, чувствую — я бы не прочь добро какое сделать, а как подумаю — не знаю, для чего. Было с тобой?
— Не было.
— Грубишь Михаилу. А все почему? Потому что деваться некуда, а гонора много. А Михаил человек простой, он не обижается. Он говорит: живи — и баста. Надоест — милости просим, скатертью вам дорога. Такая моя шутка. Ты еще поймешь Михаила. Ты еще почувствуешь. Маманя моя, когда она разговор понимала, многому меня интересному научила. Главное, Мишутка ты мой, говорила она, о жизни думать все равно что в колодец смотреть: воды не видать, а пить хочется. Поняла? Думай не думай о жизни, смысла в ней никакого, а жить все равно надо. Вот в чем корень. Мертвому-то лучше, что ли? Мертвому совсем тошно.
Михаил на какое-то время умолк, а Томка и вправду задумалась, хотя ей и прежде, конечно, приходило это в голову: не остаться ли действительно жить у Михаила? Почему-то ее совсем не тревожило, будет к ней приставать Михаил или не будет, она давно поняла — не будет, такой уж человек, это видно было с первого дня, когда он привез ее к себе домой — просто чтоб поддержать малость, попригреть около матери, покормить, в конце концов. Бывает, оказывается, такое в жизни. И главное, что заметила за собой Томка, пока жила здесь, — это странное ее, почти невероятное собственное состояние. Она жила и чувствовала себя так, будто никогда в жизни не было у нее никаких Озерков, не было никакого медучилища, никакого общежития, ни друзей бывших, ни Гены Ипатьева, ни Игоря этого несчастного, никого и ничего вообще как будто не было; она почувствовала: ей нравится свое состояние — никакого прошлого позади, а что с ней сейчас происходит и где она — никто не знает, и ее это устраивает, больше того — ей хорошо от этого; если бы нужно было снова возвращаться в прежнюю жизнь — началась бы боль и мука, а если вот так заново начать жить — то как легко и свободно себя чувствуешь. Отчего это? Почему? Томка знала только одно: здесь ей хорошо не потому, что тут открылись райские кущи, просто в этом доме ей было легко ощущать себя; она пригляделась к дому, прислушалась к самой себе и почти с удивлением поняла, будто она только для того и была создана, чтобы жить здесь, спрятавшись от всех; ей нравилось думать, что она может остаться в доме и быть в нем полной хозяйкой и никто не скажет и слова; нравилось думать, что отныне, возможно, весь мир будет считать себя виноватым в том, что она куда-то исчезла, пропала из виду, а она — вот она, живая и невредимая! И Томка решила: будет жить здесь.
В том году навалилось раннее, изнуряющее жарой лето: казалось, дымился зноем даже асфальт. Небо было такого цвета, будто его специально долго подсинивала заботливая хозяйка, и город под этим небом словно поголубел, застыл в оцепенении —