Атланты и кариатиды (Сборник) - Шамякин Иван Петрович
— И учусь. Заочно, — перебив невесту, явно обрадованный Прабабкин старался в лучшем свете выставить себя перед будущим тестем; должно быть, страдал, что тот с самого начала не поинтересовался, кто же он. — В институте иностранных языков.
— На испанском! — подхватила Вета. — Ты знаешь, Карик не только снайпер, но и полиглот. У него исключительные способности к языкам. Он жил с родителями в Германии и изучил немецкий, проходил военную службу в Грузии — изучил грузинский... Он поставил себе целью: знать десять языков...
— Для чего?
— Как для чего? — не поняла Вета. — Разве плохо знать языки?
Нет, неплохо, подумал Максим, но зачем, если нет одного главного дела, для которого нужно такое многоязычие. Изучение ради изучения — это не дело, а забава.
И если этот Прабабкин (мысленно он сейчас произнес эту фамилию с иронией) изучает языки, чтоб удивлять людей своей показной эрудицией, то пусть не думает, что он может потрясти того, к кому набивается в зятья, и пусть не ждет от него уважения и любви.
Вета, захлебываясь, продолжала расписывать необыкновенные способности своего любимого, но Максим уже плохо слушал дочку, думал о другом.
— А твоя учеба как?
— Учусь.
— Вета! Не слышу музыки в ответе.
— Дам тебе музыку. Не бойся. Кончу я консерваторию. Чего ты беспокоишься?
— Я думал не только о том, как бы кончить институт. Я думал, что смогу сделать, когда стану архитектором.
— И что ты сделал?
— Я строю город.
— Ой, надоели мне ваши разговоры о строительстве городов. Строите-строите, а смотреть не на что. И жить многим еще негде.
Это были слова ее матери, та не раз повторяла их, иногда в шутку, а чаще всерьез, злобно, чтобы поиздеваться над ним. Поэтому то, что сказала дочь, очень больно ранило его. Опять в груди всколыхнулась притихшая было волна тревоги, смятения, горечь неудач, давних и сегодняшних. Волна сокрушительная, как цунами. Если он не поставит ей преграды, она может многое разрушить. Что? И зачем? Не надо ничего разрушать!
Максим сжал рюмку и раздавил ее.
Вета встревожилась:
— Ой! Не поранил руку?
Ее забота заставила волну горечи отхлынуть, не ударив в неукрепленный берег.
— Не поранил.
Подозвал официантку.
— Надя! Я разбил рюмку. Приберите, пожалуйста.
Вета воспользовалась паузой, его разговором с подавальщицей, да и момент был подходящий — оркестр заиграл модный танец.
— Мы потанцуем, папа. Ты не возражаешь?
— Пожалуйста.
Они пошли, молодые, красивые. Вета — царственно-величавая в своем искристом вечернем платье. Он посмотрел им вслед, тайком вздохнул. Меняя тарелки, Надя спросила:
— Вы в первый раз видите его?
— В первый.
— Красивый.
— Красивый.
— И дочка у вас красивая.
— И дочка красивая. Спасибо, Надя.
Да, оба красивые. Молодые. Он, Максим Карнач, всегда, во всех жизненных ситуациях старался оставаться трезвым реалистом. Ему, кажется, надо бы радоваться — дочь нашла свою пристань. Возможно, для его жены, матери Веты, имеет значение, кто он, жених, — инструктор по стрельбе или великий филолог. Для него все равно, кто жених. Был бы человек. По первому знакомству нельзя сказать, что он такое. Мало ли, какие черты могут не нравиться. Важно, что Вета выбрала его, полюбила... Выпей же за их счастье, Максим Евтихиевич! За них ты так и не поднял тост. За родителей поднял. По принципу солидарности взрослых. Не гляди назад. Вперед гляди! Почему так сжимается сердце? Все сильней, все больней. Как спазм. И такое собачье настроение. Выть хочется. Нет, выходит, великой архитектуры. Но нет и великой музыки. О твоей музыке, дорогая дочка, я мог бы сказать еще покрепче, чем ты о моей архитектуре. Но архитектура не только моя, она для всех. И музыка для всех.
Что, если я все же скажу вам о финале своей пламенной любви? Оригинальный свадебный сюрприз. Совсем по-современному...
Нет! Можете танцевать спокойно. Я ничем не омрачу вашу радость. Я человек! И отец! Почему оно так болит, мое сердце?
IX
Максим кормил синиц. Его любимое занятие. Нарезал мелкими кусочками сало, положил на ладонь и, выйдя на крыльцо, отставил руку в сторону, отвернулся. Сперва на горячую руку падали холодные снежинки. Снег пошел еще ночью. Начиналась настоящая зима. До сих пор ее не было. Снег выпадал несколько раз и таял, оттаивала земля. А теперь на хорошо промерзшую землю лег сухой снег, какой-то даже голубой. Причудливые шапки одели кусты можжевельника, посаженные у крыльца. По этим шапкам можно судить, сколько выпало снега. Надо расчистить крыльцо, дорожку на улицу.
Максим радовался предстоящей работе. После всех минских забот и волнений, связанных с архитектурными делами и семьей — Ветой, женой, — работа эта даст отдых голове и сердцу, к удовольствию, которое принес снегопад, прибавит еще одно — физическую усталость.
Но сперва эта маленькая радость — эксперимент с приручением синиц. Он уже добился было победы — одна из синиц брала пищу с ладони. За несколько дней, что он отсутствовал, синицы опять отвыкли, и теперь парочка их летала над головой, они перескакивали с ветки на ветку березы и пищали громко и весело, как бы подбадривая друг друга: «Давай ты первая! Нет, давай ты!»
— Ну берите, глупенькие. Ничего плохого я вам не сделаю.
Синицы ответили дуэтом: «Не можем, не можем!»
Максим оглянулся. На пороге приоткрытой двери лежал Барон и внимательно следил за синицами.
— Ах, вот оно что! Барон, я что тебе говорил? Бандит. Живешь на полном пансионе и еще облизываешься на этих несчастных пташек. У тебя даже не феодальная — империалистическая хищность. Брысь! И закрой дверь, разбойник!
Прогнав кота в комнату, Максим снова застыл с протянутой в сторону рукой. На ладони лежали кусочки сала. И вот порхнул мимо уха один пушистый комочек, потом второй. Победа! Не испугать их! Пускай привыкают. Хотелось, чтоб синицы ждали его возвращения, встречали и сами летели в руки, может быть, даже ели на его столе, с его тарелки. Верил, что добьется этого.
Схватив сало, синицы вспорхнули на березу.
Максим проводил их ласковым взглядом и вздохнул. Снова проснулось то, о чем и вчера вечером и особенно сегодня, когда с утра увидел, какая красота на дворе, приказал себе не думать, не вспоминать. Взял лопату, чтоб отгребать снег, но не сразу решился коснуться этой первозданной чистоты. Стоял, смотрел, как садятся снежинки одна за другой, искрятся, и даже в это хмурое утро каждая из них переливается радугой. Над головой опять пролетели синицы. Просили еще угощенья. И Максим невольно подумал, что даже птица понимает доброту и ласку... Про Дашу подумал. Со злостью, какой, кажется, не испытывал еще ни разу.
Вернувшись из Минска, он с вокзала отправился в горсовет, где за день переделал бесчисленное множество дел, накопившихся за время его отсутствия.
После работы пошел к Шугачевым. Прежде всего вела туда вина перед Верой. Как она? Ничем же он не помог, только наобещал.
Виктора не было — проводил партбюро. И Веры не было. Посидел с Полей в ее на диво уютной кухне. Рассказал про Вету. Поля поняла его отцовскую боль.
— Ой, Максим! Я сама со страхом думаю о том времени, когда придется выдавать дочек. Наверно, труднее всего первую. С сыновьями проще. Тут как бы приобретаешь, а не теряешь. Заставьте себя думать, что вы приобретаете сына, и порадуйтесь.
Тогда он, как на исповеди, рассказал Поле, что больно ему не из-за одной только этой утраты, рассказал про Дашу, хотя давно догадывался, что Шугачевы многое знают и лишь из деликатности молчат.
Поля попробовала было оправдать Дашу.
— Она звонила мне, искала вас. Но вы уже были в Минске. Мы долго говорили по телефону. Собственно, говорила Даша... Мне при детях не очень можно было...
Максим представил себе, что могла наговорить Даша. И не ошибся. После долгой беседы обо всем — об их отношениях, о Вете, ее замужестве — Поля вдруг с той прямотой, с какой это делают только умные женщины, спросила: