Виктор Конецкий - Том 5. Вчерашние заботы
И стало ясно, откуда у него такая выдержка при общении со старпомом и Фомичом, — его судьба в их руках. Они будут сочинять послерейсовую характеристику, как он сочинял на сонь, маш, нин и роз.
И вспомнились «Воровский», невозмутимый капитан-эстонец Каск. Он сохранял полнейшее спокойствие не только в ураганах, но даже когда музыканты сфотографировали голенькую нашу уборщицу и пустили фото-«ню» по рукам и глазам всего экипажа. Помню, Михаил Гансович вызвал меня и приказал расследовать дело. «Да, — сказал он. — Это не Бегущая по волнам. Небось сама попросила. А теперь музыканты ее шантажируют. Расследуйте. Только, пожалуйста, деликатно. И так плачет и переживает. Утешьте и ободрите».
Когда он произнес «расследуйте», я уже собрался лезть в трубу или в бутылку: я здесь не следователем работаю и прочее… А потом понял, что он думает не об официальных вещах, а жалеет девчонку и хочет помочь ей в той дурацкой ситуации, куда ее занесло по глупости. Помню, как засел в каюте, вытащил паспорта всей нашей женской составляющей — паспорта у меня хранились как у четвертого помощника, ибо мы без заходов в инпорты работали. И я искал паспорт «ню».
И замелькали штампы прописок, мест рождения: город Дружковка Донской области… село Землянки Глобинского района Полтавской области… деревня Бушково… село Заудайка Игнинского района Черниговской области… А вот и литовка, татарка, украинка (26 листопада 1946 — это родилась. 25 травня 1966 — уехала в Мурманск). Посмотришь, у иной весь паспорт уже синий от штампов прописок и работ, замужеств и разводов — а ей двадцати еще не исполнилось. И где ее уже не мотала судьба. И сжалось нечто в душе. Вот они качаются там, внизу, под сталью палуб, посуду моют, картошку чистят, погоду заговаривают, чтобы ветер стих и вечером танцы состоялись, мечтают на танцах богатого рыбачка подцепить, еще разок замуж выскочить… Как в них залезть, в их души простые? Как об их жизни правду узнать, написать? И ясно тогда вдруг почувствовал, что это не проще, нежели о проблеме времени и пространства. Попробуй представь провинциальные исполкомы и военкоматы, сельсоветы и больницы, милиции и домоуправления, штампы которых украшают паспорта уборщиц, корневщиц, горничных и дневальных… Помню, оторопь вдруг взяла от четкого сознания, что никогда не сможешь описать художественно обыкновенную, каждодневную жизнь; не сможешь украсить поэзией вывеску отделения милиции в городе Дружковка. Помню, смотрел на штампы о разводах в девятнадцать лет, видел за лиловым кругом больницы, аборты, измены разные и обыкновенный разврат. Но там ведь и радости, и записи детишек, и подвенечные платья, и графские дворцы бракосочетаний. И как все это написать, в это вникнуть, выяснить хотя бы одно — что девчонок мотает по белу свету, заносит в Мурманск на теплоход «Вацлав Воровский»?
И вот восемь лет прошло, а ни во что я не вник, ничего толком не узнал, кроме тонкой пленки поверхности жизни. Да, велика и безнадежно глубока Россия — шестой океан планеты. Тяжело разобраться…
Пролежали в дрейфе у кромки льдов до шести утра.
Начальство Восточного сектора вводить нас в сплошные ледяные пространства не решилось. Приказ идти на Тикси и ждать там у моря погоды. Одновременно Симонов вызвал меня на связь.
Я только лег после вахты, а он как раз встал после сна и попросил меня на связь. Пришлось одеваться и идти опять в рубку.
Честно говоря, я считал, что Константин Михайлович уже давно должен был обратить на меня внимание, ибо не сомневался, что на «Комилесе» ему уже сказали о моем существовании на «Державине». Кроме того, я привык к тому, что маршалы первыми здороваются с солдатами на парадах и, обращаясь к войскам, тоже начинают с нижних чинов: «Товарищи солдаты и матросы! Сержанты и старшины! Офицеры и генералы!..»
Константин Михайлович в нашей литературе давно маршал. Я капитан-лейтенант. И вот он выждал недельную паузу.
В неделе сто шестьдесят восемь часов. Считайте, что спал я из них одну треть, то есть пятьдесят шесть часов. Остается сто двенадцать часов. Так вот, сто двенадцать раз кто-нибудь так или этак, но обязательно с невинным и безмятежным видом интересовался у меня — хвастуна и болвана — моим с Симоновым знакомством, нашей с ним дружбой, перепиской и так далее.
О, эти моряцкие языки! Они шершавее тигриных и тоньше змеиных…
Разговор наш для радиоподслушивателей оказался разочаровывающе коротким, ибо в рубке сквозило, а был я только в портках и майке. Он сказал, что рад меня здесь встретить. Я сказал, что рад еще больше. Он сказал, что надеется на встречу в Тикси или другом порту захода. Я сказал, что еще больше надеюсь на то, что он посетит наш героический лесовоз и встретится с экипажем, и что для ведения об этом переговоров я пришлю к нему помполита. Он сказал, что в портах захода его рвут на части. Я ему посочувствовал. И мы закрыли связь, пожелав друг другу традиционного счастливого плавания.
Слава богу, и такого короткого разговора хватило, чтобы ребята перестали чесать свои шершавые языки о мою нежную кожу.
В сборнике «Судьбы романа» на двухстах восьми страницах ни разу пока не произносились слова «красота», «наслаждение от чтения романа», «эстетическое впечатление»… Авторы сами не замечают, что, защищая роман от неведомых угроз, они смотрят на все глазами психологов или социологов, а не художников. Если в романе Роб-Грийе или Саррот есть красота и если появляется желание возможно дольше находиться в мире героев или автора, то и все в порядке.
Но от «нового романа» (если я что-то про него чувствую) нельзя ожидать эстетического переживания. Тогда для чего утилитарные анализы производить?
Иногда мне хочется читать философию, иногда заниматься ею, читая роман.
Я наслаждаюсь, например, Фришем или Базеном. Но я не люблю покойников и никогда не испытывал желания общаться с покойниками. Из этого следует, что современный роман не покойник. Тогда почему по нему плачут и голосят на миллионах страниц? И голосят умные, блестящие люди! Что из этого следует?
Что я туповат.
Как монотонно из века в век идет спор о синтезе и анализе, и о смерти поэтического духа человечества, и о способах его реанимации!
Еще полтора века назад Бейль писал: «Поэтический дух человечества умер, в мир пришел гений анализа. Я глубоко убежден, что единственное противоядие, которое может заставить читателя забыть о вечном „я“, которое автор описывает, это полная искренность».
Так что Феллини не открывает никаких америк, когда заявляет, что даже в том случае, если бы ему предложили поставить фильм о рыбе, то он сделал бы его автобиографическим.
А критики уже поднимают тревогу о том, что взаимопроникновение мемуарной и художественной условности зашло так далеко, что мемуарист, лицедей такой, не перестает чувствовать себя в первую очередь писателем. Так же и в автобиографиях. Например, вспоминают критики, Всеволод Иванов — а он, от себя замечу, серьезный был в литературе мужчина, не склонный к анекдотам и партизанским наскокам на литературу, — так вот он несколько раз писал… новую автобиографию, непохожую на предыдущую. И на вопросы, почему он так поступает, сбивая с толку настоящих и будущих исследователей, отвечал: «Я же писатель. Мне скучно повторять одно и то же». И критики со вздохом вынуждены признавать, что прошлое всегда остается одним и тем же, но вспоминается оно всегда по-разному.
Повседневность и некоторые исключения из нее
Но если определяемое Волей Неба наше беспомощное судно будет прибито к берегу, то от водяной могилы наши мореходы на побережье могут спастись, коли веслами и мужеством владеть будут.
Гамалея П. А. Опыт морской практикиВместо вчерашней непорочной и сияющей голубизны небо набухло влажной мутью — «серок» по-поморски.
— Блондинка! — докладывает с военно-морской четкостью Андрей Рублев, пялясь в цейсовский бинокль на близкую корму ледокола и облизываясь под окулярами. Он докладывает об этом факте так, как сигнальщик об обнаружении перископа вражеской подводной лодки. Блондинка раздражает нашего рулевого тем, что око ее щупает, а зуб неймет.
Блондинка разгуливает по ледокольной корме без головного убора.
— В парике? — спрашиваю я.
— Нет, крашеная! — с презрением докладывает Рублев. — Откуда у этих ледобоев валюта на парики?
— Так что, Копейкин, она на палубу сушиться вылезла? — спрашивает наблюдателя Дмитрий Саныч. — Сушка вымораживанием?
— Нет. По другому поводу она вылезла, — мрачно не соглашается Рублев. И мы все трое машем блондинке.
Она отвечает ледяным презрением и даже отворачивается. И в довершение кто-то из ледобоев обнимает ее и тискает сквозь ватник. С досады на такое вопиющее безобразие мой сдержанный напарник нарушает наш уговор — ругаться только в самые напряженные моменты проводки. Правда, он ругается на английском.