Виктор Конецкий - Том 5. Вчерашние заботы
Будить Владимира Ивановича не пришлось. Он спал чутко. И только я приблизился: открыл глаза, спустил ноги с койки, сунул их в кожаные галоши, взял из моей руки телеграмму.
В радиорубку я возвратился словно чокнутый. «Что? Что случилось?» — испуганно уставился на меня Валя Сивков. Я молчал, так и не решив, была ли это явь или галлюцинация. Валя догадался сам: «Икона? — и рассмеялся: — Не пугайся. Об этом все же знают». И рассказал такую байку.
Случилось это будто бы в Кремле. На банкете в честь спасения челюскинцев. За столом вместе с членами Правительства сидели Шмидт и Воронин. В честь героических полярников звучали тосты.
Внезапно товарищ Сталин спросил: «Товарищ Воронин, как же так? Герой, известный стране человек и до сих пор не в партии?» Воронин вроде бы ответил: «Товарищ Сталин, я всем сердцем, всей душой с партией. Поверьте! За генеральную линию жизнь готов положить. Любой приказ партии выполню. Но я верующий».
Тут товарищ Молотов, решив, по-видимому, что возразить товарищу Сталину никто не посмеет, собрался произнести тост в честь нового члена партии, но Сталин его остановил: «Не торопись. Не может он в партию. Верующий». «Вот и икона у него поэтому,» — пояснил Валя.
После возвращения из Арктики я с ледоколом «И. Сталин» расстался. Плавал на других ледоколах, почти год на Дальнем Востоке. Когда же возвратился, громом поразило известие: капитан Воронин вступил в партию! На все мои расспросы знакомых сталинистов — как да почему — ответа я не получил. Все только пожимали плечами, разводили руками, и на лицах я читал полное непонимание.
А через несколько месяцев я снова увидел Воронина. В последний раз. Произошло это в 1952 году, в арктическом порту Диксона, куда ледокол «Ленин», на котором я тогда работал, заходил бункероваться. В маленьком портовом клубе мы прощались с капитаном. Он умер от кровоизлияния в мозг, случившегося прямо на мостике, во время буксировки ледоколом лихтеров.
Я стоял у гроба кумира своего детства, вглядывался в его лицо. Он так и остался для меня загадкой.
05.04.97. Леушев Ю. В.
Пушкин
Я завидую способности Фомича до пятидесяти пяти лет сохранять свежесть страха. Он, например, радировал Шайхутдинову уже две РДО, где канючит на неправильность ранней посылки в Арктику слабых судов нашего типа.
Мы уже стрела в полете, никто наше движение остановить не может, и смысла в стенаниях Фомича никакого нет.
Правда, если быть честным, мне тоже иногда кажется, что наша «операция может оказаться опаснее болезни», как говорят хирурги. Очень уж трудно идем. Арктика ныне тяжелая — беременна льдами, как лягушка икрой.
В 02.00 расстаемся с «Ворониным» и «Пономаревым» — они продолжают идти на юг, к Хатанге, а мы ложимся на восток вослед за «Комилесом».
Льды идут за нами с левого борта, то исчезая, то вновь показываясь, как голодные волки за стадом карибу. И точат зубы, мерзавцы. В двадцати часах ждут нас уже дальневосточные ледоколы «Адмирал Макаров» и «Ермак».
…Когда ледяное поле тихо-мирно дрейфует в глубоком летаргическом сне и год, и два, а потом вдруг с полного хода наезжает на него грубиян-ледокол, то льдины встают на попа с таким ошарашенным видом, что вспоминается картина великого Репина «Не ждали»…
Сегодня ненароком сказал при Дмитрии Александровиче, что меня заинтересовала знаменитая их Сонька и что она как бы плывет с нами, потому что ее каждый и часто вспоминает (есть, например, подозрение, что РДО «Эльвиры» — ее работа).
Мы редко стоим с Санычем на мостике рядом. Если во льду, то мы на разных крыльях, если вне льда, то у вахтенного штурмана хватает дел.
А тут ему нечего было делать, и мы стояли рядом, и глядели на чаек, и следили за кромкой льда с левого борта, и, вероятно, он, как и я, думал о том, придется ли нашей вахте прихватить льдов или проскочим вахту чисто.
Полярные чайки знают, что черные огромные существа — корабли — полезные звери, потому что переворачивают льдины, а пока с перевернутой льдины стекает вода, из нее легко выхватывать рыбешку. И потому чайки летят и ждут не дождутся, когда мы пихнем очередную льдину.
Перед посадкой на воду у полярных чаек ноги болтаются совершенно разгильдяйски — как пустые кальсоны. Еще необходимо отметить, что полярные чайки на воде отлично умеют давать задний ход. В этом они ближе к млекопитающим, нежели их южные собратья.
И вот мы стояли рядом на левом крыле и смотрели на чаек, и я сказал про Соньку, назвав ее «Соня» — мне нравится это имя. Саныч помолчал довольно долго. Потом сказал:
— Она плавала у меня на пассажире в семьдесят втором — совсем девчушкой была. Влюбился в нее. Тяжелый случай. Я старпом, я женат, жену люблю, и в нее тоже влюбился.
Он сказал это просто — очевидно, уже перегорело у него. Или такое тоже случается: сильно битые люди замыкаются в мрак или так крепнут душой, что позволяют себе открываться бесстрашно и просто.
— Ну что надо делать? Списывать надо — вот и все. Дураку ясно. А ситуация такая, что списывать — сильно ей повредить. Мы в каботаже работали. И у нас девчонки как бы предвизирный период проходили — чистилище своего рода. Спишешь без причины — пришьют в кадрах ярлык нехороший… Рублев! Оставьте эту льдинку с правого борта!
— Я и так ее с правого хотел оставлять!
Рублев не был бы Рублевым, если бы не отбуркнулся. Он и сам все знает! На Саныча его отбуркивания совершенно не действуют, а меня все-таки иногда раздражают.
— И прицепиться не к чему, — продолжал Саныч о Соне. — Работала она хорошо, старалась. Кукольный театр организовала в самодеятельности. Буратино играла. Думаю, хоть бы шторм к концу рейса ударил и чтобы она укачалась — причина будет. Нет, погоды нормальные… Рублев! Проходите все-таки подальше! Она маленькая, но мы же «полным» жарим!
Рублев:
— Я от вас, Дмитрий Аляксандрыч, аблаката найму! — это он говорит голосом тети Ани.
— Ты лучше немного зеброй поори, — советует Саныч. — Чтобы пар выпустить.
— Не буду! — мрачно отказывается Рублев. — Настроения нет. Для зебры. А «Коми» оборотов шесть прибавил. Чуть отставать начнем.
— Будем добавлять? — для порядка спрашивает у меня Саныч. И он и я знаем, что Ушастик послушно скажет, что добавит, но черта с два свыше ста пятидесяти восьми оборотов добавит хоть половинку.
— У кромки догоним, — говорю я. — А саксофоном когда она начала увлекаться — еще при вас, на пассажире? — спрашиваю про Соню. Мне интересно продолжить разговор о ней.
— Какой саксофон?
— А я на судно приехал, она с саксофоном у трапа сидела.
— Может, спутали? У нее корнет-а-пистон. Дед у Котовского воевал. А Котовский музыку любил. И больше всего корнет-а-пистон.
— Что это за штука?
И впервые за разговор Саныч оживляется. До этого он говорил как-то равнодушно и пережито, как о постороннем и отброшенном. И по тому, как он говорит о корнет-а-пистоне, становится ясно: он про Соню знает все, что один человек может знать о другом, если он его любил или любит.
— Небольшой металлический духовой инструмент. Короче трубы. Три вентиля-пистона. Партия к нему пишется в ключе соль. В строе «В» он звучит на большую секунду, в строе «А» — на малую терцию ниже писаных нот. Может все, что и кларнет. Тембр корнета мягче и слабее трубы. Он может применяться и в симфоническом оркестре. Там их обычно вводят два… Пожалуй, я все-таки позвоню в машину? Туманчиком попахивает, а «Коми» сильно наддал.
— Попробуйте.
— Сейчас сделаем деду реанимацию, — говорит он и уходит с крыла в рубку.
А я смотрю на чаек, и почему-то опять крутится в голове Касабланка. Что за черт?!
…Так. Шли с Дакара домой… Цикады довели до ручки — налетела огромная стая цикад, облепили пароход… Вдруг РДО: зайти в Касабланку и отдать излишек топлива «Пушкину». За ужином принесли эту радиограмму, когда мы обсуждали, поедая блинчики с мясом, варианты встречи Нового года — семидесятого года; решили как раз отойти в сторонку от главных морских дорог в океане, лечь там в дрейф и встречать Новый год без лишней нервотрепки, и вдруг — Касабланка… Так, Марокко так Марокко. Все-таки — к северу идти, в домашнем направлении… В ночь под Новый год мой рулевой матрос так перепугался, что убежал с мостика! Честно говоря, я тоже напугался: вдруг появилась в дожде и теплом тумане с левого борта белесая и чуть светящаяся в ночном мраке полоса, уперлась нам в правый борт в безмолвии и бескачании. Если бы не множество попутных и встречных судов, то я бы решил, что мы нормально вылезаем на береговой накатик и сейчас загремим брюхом по камням. А это, вероятно, были фосфоресцирующие полосы пены, взбитые пролетевшим узким дождевым шквалом на штилевой ночной гладкой воде… Бр-р! Даже вспоминать противно… Увидишь такое и потом поверишь в летающие тарелки — что-то бесшумно-космическое и заунывное. Недаром морские смерчи в районе Марокко называют «танцующими джиннами»… Так. Были все-таки елка, флаги в столовой команды и Дед Мороз. На Деда Мороза набросился наш корабельный пес Пижон — не узнал своего в таком чудище, облаивал его с ненавистью, хотя всех своих узнавал безошибочно среди десятков чужих где-нибудь на стоянке в порту. Так. На подходах к Касабланке сильный шторм, тяжелая качка, и мне довольно тошно, так как я, пусть простит начальство, встретил Новый год крепко… Дальше… Что, и зачем, и почему «дальше»?.. Скособоченные ураганным прибоем молы гавани. Тесная гавань. Возле нашего «Александра Пушкина» — нос в нос итальянский суперлайнер «Микеланджело», водоизмещение сорок шесть тысяч тонн, модерные прозрачные трубы, специальный собачник, где установлен фонарный натуральный столб, чтобы собачки туристов чувствовали себя в привычной обстановке… На «Пушкине» полно английских старух… Старухи сидят в шезлонгах и дуют рашен водку через соломинки под сигареты, между ними ездит на детском велосипеде английский воспитанный мальчик, как Катька Фомича… Старухи часто режут дуба с перепоя… Реанимация!!! «Поймите, не реаниматор я! Я обыкновенный судоводитель!»