Борис Рахманин - Ворчливая моя совесть
— Николай Иваныч, я что узнала, — зачастила она, глядя под ноги, чтобы не наследить на чистом полу, — вы вроде в «Олешки» летите завтра? Так у меня к вам…
— Бондарь летит в «Олешки». Я — на Подбазу.
— Вот хорошо-то! Все ж подшефные оне у нас. Алена Михайловна мне как наказывала? Про подшефных, Маша, не забывай. Вот я и подумала… Хочу в их детсадик огурчиков оказией передать. Как думаете, возьмет Бондарь? Штук этак с десяточек?
— Отчего ж? Ему же лучше, не с пустыми руками.
— Вот-вот! Я и на Подбазу с вами пяток передам, ладно? Там ведь тоже подрастающее поколение есть. У Бояршинова две девочки. У гэсээмщика. У электрика детки… У… Если б, конечно, не стеклом наша теплица крыта была, а пленкой — период созревания, конечно, сократился бы. Тогда б…
Опершись на швабру, уборщица с неодобрением всматривалась в нахальную посетительницу. Рабочий день давно закончился, запирать пора, да ведь начальство не выгонишь. А тут еще эта… Видит ведь, что производится уборка… Хоть бы хны. Поговорить с человеком не дала, перебила…
— Николай Иванович, а как там у вас в этом плане? Ожидается наследник, нет? Как там Алена наша? Не подгадит?
Зазвенел телефон. Бронников по сверкающим, еще влажным половицам стремительно пересек кабинет, сорвал трубку.
— Тюмень? Але, Тюмень? Здравствуйте! Это Бронников говорит! Муж Алены Михайловны Бронниковой, в настоящее время она находится у вас на… Кто? Лечащий врач? Очень приятно! Да-да! Слушаю! Что? — Он бросил невидящий, сразу воспалившийся взгляд на двух замерших женщин, смотрел сквозь них, забыв даже об их присутствии, кивал головой, повторял «да-да…». Все реже кивал, все реже и тише произносил это самое «да…». — До свидания! — положил трубку. Взглянул на женщин, увидел их. — Температура нормальная, — произнес он с хрипотцой, — состояние удовлетворительное.
Марья Антоновна, пятясь, бесшумно вышла. Волоча намотанную на швабру тряпку, оставляя за собой на половицах влажную полосу, покинула кабинет уборщица. Бронников сел за стол, положил на бумаги руки со стиснутыми кулаками. Чайка на его лбу застыла, казалось, навсегда. Сдернул внезапно трубку с другого телефона, местного, набрал номер квартиры Бондаря. Редкие длинные гудки. Не вернулся еще Бондарь. Неужели там заночует? В «Олешки» же собирался. Завтра утром… Бронников вышел из-за стола, прилег на диван, ноги опустил на пол. Закрыл глаза. Почти на шевелясь, не изменив позы, пролежал так часа два. Поднялся, потянулся, захрустев плечами. Взглянул на часы. Одиннадцать… Спустился вниз, на высокое тесовое крыльцо, у которого стояла железная бадья с водой. «Просьба мыть ноги!» В двери конторы торчал ключ. Бронников запер, посмотрел на ключ, подбросил его на ладони. Надо его кому-то отдать, ведь сам он чуть свет — на Подбазу. По сухому податливому песку обогнул дом. Совсем рядом, на задах конторы, в длинном бараке, одном из первых в поселке, как раз и жила новая уборщица. Заикина. Обиделась, наверно. Он из-за Тюмени неразговорчив был… Да и с Марьей Антоновной суховато…
Окно в торце барака было чуть приоткрыто. За полосатой занавеской — свет. Бронников решил, что это как раз ее окно. Осторожно постучал в стекло. Занавеска заколыхалась, раздвинулась.
— Нина… Нина Дмитриевна… Извините, я…
— Ничего-ничего! — лицо ее радостно осветилось. — Я не сплю! Если что нужно…
— Возьмите ключ. Откройте завтра утром контору.
Лицо ее чуть померкло.
— А, да-да! Я не знала, как быть. Вас ведь не выгонишь. Давайте, — взяла ключ и, как бы боясь, что он сейчас уйдет, пытаясь удержать предложила: — Может, чаю хотите? Как раз вскипел. С сушками!
— Чаю? М-м… Можно, — кивнул он неожиданно для самого себя. — Только… Входить — соседей беспокоить. Вы мне в окно, сюда… А?
— Как же это? Неудобно!
— Ничего. Давайте!..
Она исчезла. Отсутствовала минуту, появилась и с неловким смехом протянула ему в окно большую эмалированную, полную до краев чашку и маленькую, пригорелую сушку. Макнув сушку в исходящую паром ароматную жидкость, Бронников надкусил, аппетитно похрустел и, обжигаясь, сделал глоток, другой. Она пила чай с той стороны окна. Не отставая и не обгоняя ни на один глоток. Даже сушку макала в свою чашечку одновременно и точно так же, как он.
— Значит, всем довольны? — спросил он, сделав еще глоток.
— Так ведь долго хорошего не было, — подхватила она с готовностью, продолжая прерванный Марьей Антоновной часа три назад разговор, — в кои-то веки с сынком живу, одним домом. Шалопутный он у меня был, непокорный, хитрый. Дисциплина у него, Николай Иванович, хромала, понимаете? На обе ноги. С самого из детства. Убежал от меня. Нашли, вернули — он опять. Даже… Даже, — на глаза ее навернулись слезы, — на чужое колесо польстился. У соседского «Москвича» колесо открутил, стеклы тоже повынимал. А сосед у нас грамотный был — добился, посадил. Небось знаете?
Бронников кивнул, сделал глоток. Она исчезла на миг, вернулась с тарелкой сушек.
— Возьмите еще!
Он взял еще одну сушку, макнул ее в чай.
— Думала — все уж. Как не было сынка. Прокормить-то я себя могла, специальность у меня хорошая, везде объявления висят: требуется уборщица. Но без сына — вроде зазря жизнь жила. Чистоту наводить — это, Николай Иванович, на день, а дитя — оно на тыщу лет. Тем более если дитя мужского сорта. Как вы рассуждаете?
Бронников грыз сушку.
— Если не хотите, — произнес он, — можете не отвечать… А кто был отец вашего сына? Он что — умер? Или…
Она со вздохом опустила голову.
— Извините, можете не отвечать.
— Чего уж там… Можно и ответить. Только не все вам понятно будет. У меня их трое было, сынов-то. Тройню я родила. Да, да! Ровно крольчиха какая… И с чего бы?.. — она смущенно засмеялась. — Дело прошлое, давнее — могу признаться: не замужем я была, а так… Проезжий молодец с толку сбил. И надо же — тройня. Про меня даже в газете сообщение было. Счастливая, мол, мамаша. Ага! И все разные получились. Один черноглазый, смуглый. У другого оченята карие и весь в конопушках. Это Сема, значит. У третьего… Уж не помню. Третий слабенький родился, головку не держал. Мне докторша и говорит: оставь, может, выходим. Наведаешься опосля, заберешь. Я молодая была, глупая — обрадовалась, ушла. Не три же у меня руки, думаю, как же мне их троих таскать? Пособие в платочек носовой завернула и… И понесло меня по Сибири. Я ведь… Ни родни, ни крыши. А в общежитии с детишками не положено. Я дисциплину всегда уважала. Ох и намыкалась же я!.. — она снова рассмеялась. — А тут вдруг бобыль один пристал: отдай да отдай мне черненького, воспитаю. Подрастет — заберешь. Я и отдала. Хоть одну руку высвободила. Где-то они теперь? Какими стали? — Она вдруг громко, в голос заплакала, выкрикивая: — Извините! Извините! Я… Я сейчас… Но… Понимаете… Вы меня понимаете? Как их зовут-то хоть? Зовут как? Ох, дура, дура я! Вы не подумайте — я их искала. Искала, верьте! Но роддом… Он в другом месте теперь… Люди другие. Рассердились. Пиши, говорят, в Москву, в справочное бюро. Бобыль тот уехал, заховался где-то. Ищи-свищи. Ну, а Семен… Сема… Сами знаете. Я уж думала — все. Думала, и третьего сына потеряла. И вдруг письмо! Приезжай, мол. Денег прислал. Да много! Мне полгода за такие деньги кабинеты мыть. Я сперва испугалась. Украл, думаю. И уж не колесо — цельного «Москвича». А когда свиделись, он меня обсмеял. В Заполярье, говорит, мама, работать по специальности куда выгодней, чем вне закона… Погоди, говорит, скоро в начальство выйду — должность одна у нас на буровой освободилась, — тогда и вовсе: легковушку себе куплю, поедем с тобой на Рыжское зморье или того лучше — на ЮБК! Это еще что такое? — спрашиваю. ЮБК? Южный, говорит, берег Крыма!
…Справедливости ради следовало навестить и Яровую. Да ведь она, скорей всего, дома уже, спит. Несколько собак с туго закрученными хвостами сочли своим долгом, прервав дремоту, подняться и последовать за Бронниковым. Две впереди, три в арьергарде. Иногда они менялись местами. На дощатой обшивке теплотрассы полулежал какой-то малый в ватнике и резиновых сапогах, забыв обо всем, что ночь сейчас, плюя время от времени на указательный палец, долистывал толстенную, страшно истрепанную книгу. Неужели именно здесь Бронников несколько лет назад заблудился? Да, именно здесь… И даже дважды… Заколдованное место. Так до сих пор из него и не выберется. Он шел и вздыхал. На сердце все еще лежал груз от простодушной, отчаянно откровенной исповеди уборщицы. Ничем, нет, ничем, ни словом, ни взглядом, не мог бы он упрекнуть эту женщину. Наоборот, как бы даже виноват в чем-то был перед ней. Что там, у нее, на другой чашке весов? Пособие в носовом платочке… И он снова вздохнул. Когда-то, еще в юности, он подобрал после шторма на берегу моря кусок медной проволоки. И как же она была вся скручена-перекручена, какие немыслимые, сумасшедшие узлы, петли…