Борис Рахманин - Ворчливая моя совесть
И капитан Серпокрыл, кряжистый, тяжелый — ничего общего с сыном, с Толей, — без тени улыбки выслушав Митю, кивнул и велел найти боцмана, тот знает, поможет устроиться. «Ложитесь ночевать. Завтра все обсудим».
Черная, медленно светлеющая щель между причалом и теплоходом. Серебро с чернью… Громкие невнятные команды капитана по рупору. Отплывающие и провожающие прощаются, протягивают друг другу руки — с причала и с нижней палубы. Такие крепкие рукопожатия, что теплоход на несколько мгновений вдруг замер, не мог отойти. Но рукопожатия разрываются…
— Маша! Машуня! Напиши!..
— Напишу!
— Федя! Федь! Деньги в пижаме! В кармашке!
— Тетя Аня! Тетя Аня, как приедешь — сразу туда! Поняла?
— До свидания! Спокойной ночи! Идите домой!
Как всегда, в последние минуты столько всего сказать нужно, столько припоминается важного, не сказанного второпях, не сделанного…
— Так я приеду-у-у!..
— Приезжа-а-ай!..
— В пижаме! В кармашке!
— Сразу туда! Туда!..
Фомичев ворочался, засыпая. И ворочался, терся о днище и бока теплохода Иртыш. Доносились иногда сверху, из капитанской рубки, чуть усиленные рупором невнятные команды. Подходили к каким-то пристаням, отходили, «…совой отдать!..» «Пра… руля!..»
14Бронников ждал очередного разговора с Тюменью. Рабочий день в конторе экспедиции давно закончился. Только здесь, в его кабинете, все еще суетилась новая техничка. Старалась при начальстве, показывала рвение. Да и за комнату, которую выделили ей с сыном, видно, отблагодарить таким образом решила. Все терла, терла. Все протирала что-то. А Бронников нервничал. Вдруг Тюмень дадут. Ему не хотелось, чтобы посторонний человек, пусть даже нечаянно, оказался свидетелем. Ни к чему. И только подумал — звонок. Тюмень?
— Да! Тюмень? — закричал Бронников, сорвав трубку и моментально забыв об уборщице. — Это роддом? Слушаю!
— Международный, — произнес в трубке механический женский голос, — Братислава на проводе!
— Слушаю! Венделин, ты? — Бронников удивленно заулыбался. — Гловачек! Але!
Что-то потрескивало… Потом:
— Бронников! Коля! — прорвался вдруг через полмира знакомый голос. — Привет! Да, да! Слышу! Я тебя хорошо слышу! Как ты? Порядок? Здоров? Жив?
— Порядок, Венделин! Полный порядок! Ано! Ано! То есть да!
— Я скоро собираюсь поехать к вам! Полететь!
— Ну-у-у?! Здорово! К нам? В Сибирь?
— Ано! В Тобольск! Оттуда дам знать, и мы обязательно… — частые гудки.
Бронников, все еще улыбаясь, положил трубку, крутнул головой. Надо же, Гловачек скоро здесь будет, в Сибири. Что ж, за пельменями дело не станет. Да-а-а… Хорошо бы, если бы Алена к тому времени… Братислава прорвалась, а Тюмень молчит. Взглянул на уборщицу, наступающую на него со своей шваброй, перебрался на другую позицию, от стола к сейфу, потом от сейфа к дивану, оказался возле окна и, повернувшись спиной к плеску воды, грому передвигаемого ведра, шлепкам влажной тряпки, больше с места не тронулся. Пусть ее, как знает. За окном поздний уже, но светлый, как день, вечер. Поселок притих, домовничает, ужинает, пьет чай, готовится ко сну. Сколько лет назад это произошло? Вьюга, темень, мороз был под пятьдесят… Весь день проплутал он тогда в поисках первой в этих местах буровой, нескольких бревенчатых домиков на полозьях. Приводные ремни нес в рюкзаке. Ждали их на буровой. Очень ждали… А он… Заблудился. Потерял ориентацию. Закружило его, ощущение реальности стало каким-то зыбким. Не то спал, не то бодрствовал. Шел, шел… Никак не мог понять, в какую сторону течет река, лед толстый, непробиваемый. Два раза выстрелил. Три патрона осталось. И вдруг заголубело что-то в темноте, зазеленело, словно аквариум гигантской теплицы. Еще несколько десятков шагов, еще… И он уже не брел теперь — бежал. Вбежал — и глазам не поверил. Лето… В цвету все. Светло… Что это? Мираж?.. Но какой явственный! Трогал деревья, явственно ощущая шероховатость теплой коры, растирал листья между пальцами. Он и смеялся, и плакать готов был. Что это?! Родник журчал в траве. Необыкновенной прозрачности. Все галечки на дне видны.
Ягоды морошки алели в сочной траве звездочками. Хлопая крыльями, разлетелись из-под ног белые куропатки. Белые. Зимнее оперенье. Значит, тоже на тепло сюда, в мираж этот, залетели, кормятся… Ну и ну! Курорт! Санаторий! «А может, я замерзаю, — подумал Бронников, — и это мой последний предсмертный сон?» Он попятился, побежал назад и тут же выскочил в ночь, на мороз. Пространство удивительного оазиса оказалось четко ограниченным. Можно было стоять одной ногой на зеленой траве, а другой — за пределами оазиса — на снегу. Бронников снова вбежал в зеленую теплынь, в свет. Он не знал, что делать. Направился в глубь оазиса, сделал шагов двадцать — двадцать пять и снова выскочил в морозную темноту. Вернулся назад, к источнику, сел на траву, сбросил с плеч тяжкую гирю рюкзака. Положил на колени ружье. «Спокойно, — уговаривал он себя, — спокойно. Сибирь, она такая, тем более Заполярье. Сколько раз необъяснимую девиацию наблюдал, магнитная стрелка компаса показывала порой бог знает куда, вертелась, как чокнутая. Колебания температуры, свечения… А легенды ненецкие, таинственные небылицы, слухи… Мало мы о ней знаем, о Сибири, по верхам все… А что, если это не мираж вовсе, а реальность?» Растопыренной пятерней он, как гребнем, прочесал траву рядом с собой, и на ладони осталось несколько кроваво-алых ягодок. Бросил их в рот. Сморщился от кисло-сладкой свежести их. Зашевелились кусты. Снова взлетели куропатки… Вскинул ружье, выстрелил. Шмякнулась в траву, задергалась раненая птица. Два патрона осталось. Посмеиваясь, пожимая плечами, Бронников развел костер, испек плохо ощипанную куропатку, поел. Зачерпнул ладонями из ручья горьковатой отдающей металлом воды. Что же предпринять? Надо идти — приводные ремни у него, буровая станет… Но ведь там, всего в нескольких шагах отсюда, — пятидесятиградусный мороз, снова окаменеют, ослепнут глаза, одеревенеют плечи… Что-то белело неподалеку в траве. Округлое, серовато-белое, с темными отверстиями… Череп! Бронников вскочил на ноги. Человеческий череп! Здесь уже кто-то был. Когда-то… И вот что от него осталось… Значит, не нашел в себе сил выйти отсюда, из вечного лета, туда, в ледяную ночь. Бронников не заметил, как пересек границу травы и снега, света и темноты. Спохватился — ружье оставил. Вернуться? О нет! Главное — рюкзак не оставил. Волок его за собой по снегу. Низко нагнувшись, почти закрыв глаза, лег грудью на ветер — шел, шел… На деревья наталкивался. «Все, — сказал он себе, — если доберусь, если найду буровую — все, больше никогда!..» И тут голоса, люди навстречу выбежали, Бондарь… «Это ты? Бронников, это ты?!» И вправду — дня три ни на шаг не отходил Бронников от буровой. Но на четвертый день нежданно-негаданно нагрянула сюда на попутном вездеходе Алена.
— Геолог Бронников здесь проживает? — звонко крикнула она в дверях.
Водитель вездехода с обындевевшей бородой нес за ней большую сумку и озябшего, жалобно блеющего ягненка.
— Ну баба! — в полном восхищении мотал он головой. — Екатерина Вторая, а не баба!
Бронников даже обрадоваться по-настоящему не сумел.
— Дурочка! — закричал он. — В такой мороз! С твоими клапанами!..
Не сняв дохи, она отвернулась и заплакала. Стуча копытцами, бегал по половицам озябший ягненок, жалобно блеял.
— Я рис привезла, — всхлипывала Алена, — продолговатый, ханский. Думала, плов приготовлю. А ты… Ты…
И даже сдержанный Бондарь, сердито поглядев на Бронникова, покрутил пальцем у виска. В своем ли ты уме, мол. Все остальные молчали. Был обед. Не доев, поднялись, ушли на мороз, к станку.
— Вернусь завтра, — сказал он наутро, — так и быть, готовь свой плов, да побольше, на всех.
До ближайшего сельсовета в рыбхозе «Озерный» верст двадцать. Вьюга за эти четыре дня ничуть не ослабела. И температура та же, под пятьдесят. И все та же жуткая декабрьская мгла. В «Озерный» он пришел около полу, ночи. Ввалился в первую же избу, отогрелся чуть, поел, спирту выпил. Потом… Председателя сельсовета из постели вытащил…
Бронников оглянулся на пыхтящую за спиной техничку.
— Извините… Забыл, как вас зовут-величают… Заканчивайте, пожалуйста! Все уже вполне чисто. Идите отдыхать.
Обрадованная тем, что он сам с ней заговорил, женщина разогнула спину, устало улыбнулась. Глаза робкие, неуверенно всматриваются: можно ли слово сказать?
— Нина я, Нина Дмитриевна… Заикина… Я, Николай Иванович, все вас поблагодарить хочу. Уж такая комнатка хорошая. Сухая, светлая. Она в торце дома, поэтому… Нам с Семеном…
— Можно?
Еще одно явление. Марья Антоновна Яровая. Помощница Алены по теплице. Ну, от этой и вовсе не отделаешься.
— Николай Иваныч, я что узнала, — зачастила она, глядя под ноги, чтобы не наследить на чистом полу, — вы вроде в «Олешки» летите завтра? Так у меня к вам…