Пётр Вершигора - Дом родной
— А почему не «любимые»?
Она долго смотрела ему в глаза и тихо, тихо пожала руку:
— Нет, любимые — это прочнее… Это уже другая ступень… Не надо, Петяшка, так легко бросаться дорогими словами… Их не так уж много на свете… Именно любовники… пока…
И он почувствовал на миг ее превосходство. «Точно определяет, лапушка…» Сколько он ни думал, а точнее назвать их отношения ему так и не удалось. И его начала раздражать точность этой неопределенности.
Но дело было не только в словах — и в любви Инна была непосредственнее. И она не скрывала, не хотела скрывать этого. Целовалась она смело, с каким-то особым содроганием всей своей гибкой фигурки. Но и тут была верна себе: всегда резко обрывала поцелуй, отталкиваясь обеими ручонками, как ушедший на самое дно пловец отталкивается от песчаного дна, чтобы стремительно всплыть на поверхность. Отдышавшись, говорила, смущаясь: «Мой найденыш…», обязательно сопровождая это слово каким-нибудь жестом. То пальчиком нажимала кончик его носа, как кнопку звонка, то дергала его небольно за прядь волос на виске, а чаще всего трепала за ухо. Но всегда эти жесты выражали ее удивление перед тем странным, необъяснимым чувством, несколько секунд назад обволакивавшим их обоих, как теплая морская волна. А как-то, в минуту самого большого откровения, когда страсть уже способна перейти в еще большее — дружбу и стать полновесной человеческой любовью, либо в отвращение — став жгучей ненавистью, он проговорился ей.
— Ты похожа на Зойку… — И сразу понял свою ошибку.
Молнией сверкнула ревность в ее глазах… и сразу, подавленная волей, исчезла. «Однако, умеет себя держать в руках, — подумал он. — Не задала ни одного вопроса, не сказала ни слова… эта женщина — кремень…»
И только через несколько дней, на улице, немного чопорно идя с ним об руку, мимоходом, как бы невзначай, она спросила:
— Кто у тебя из знакомых по имени Зойка? Если не хочешь, можешь не отвечать…
— Нет, почему же…
И он начал подробно рассказывать историю школьной дружбы «трех мушкетеров»…
Но на пятой фразе она перебила его:
— Не надо…
После этого мимолетного разговора наступило некоторое охлаждение — неловкое и тягучее.
Уже получив назначение в Подвышковский военкомат, Зуев понял, что эта связь очень непрочна… Его коробили Инночкины резкие переходы настроения, но в то же время он не мог сбросить с себя власти ее обаяния.
Незадолго до отъезда на родину он зашел к ней, не созвонившись предварительно, как обычно, по телефону. Дверь открыла домработница тетя Нюра.
— Инночка работают, — заученно шепнула она капитану. Но он по праву хорошего знакомого шагнул через порог в столовую. Кашлянув там для вежливости и подождав ответа, он через несколько секунд заглянул в приоткрытую дверь. Стекла в ней были замазаны белилами и не просвечивали.
За письменным столом у окна виднелась склоненная над какими-то чертежами, томами голова Инночки. Обнаженная хрупкая рука быстро бегала по бумаге. С левой стороны стола лежало несколько раскрытых книг, ступенечкой положенных одна на другую. Палец левой руки, наверное, отмечал то место, где родилась своя мысль, вызванная чужими трудами. И хотя двигалась только кисть правой руки, но во всей фигуре была удивительная экспрессия, напомнившая Зуеву физкультурниц в тот миг, когда они принимали или передавали эстафету.
Он кашлянул. Голова не шевельнулась.
— Можно к тебе, Инок? — сказал он, входя в кабинет.
Наклоняясь к ней для поцелуя, он заметил, как мимолетная досада и даже боль промелькнули на ее лице. Она подставила щеку. Целуя и прижимаясь щекой к ее щеке, он секунду смотрел на стол, заваленный бумагами. По краю стопками были сложены книги по темам: два тома Ленина, «Происхождение семьи, частной собственности и государства» Энгельса, несколько иностранных книг, том Даля, несколько брошюр и том Марра, какой-то специальный журнал со статьей неизвестного профессора «Брянско-белорусско-черниговский диалект русского языка», а потом навалом, в беспорядке — куча словарей; рукописи, написанные от руки, перепечатанные на машинке, страницы с узкими крылышками вклеек, длинные, как пергаментные свитки, страницы — все это носило следы упорной, но неуравновешенной и размашистой работы.
— Шершавый какой, — сказала она и тут же перевернула исписанный лист чистой стороной.
Зуев присел на стул у окна. Она взглянула на него с какой-то насильственной улыбкой:
— Посиди так тихо… Хорошо?
Он чинно положил ладошки на колени, изображая смиренного пай-мальчика.
Несколько минут Инна дописывала страницу, затем, перечитав ее, скомкала в бумажный мячик и бросила под стол в корзину.
— Отдых, отдых, отдых! — засмеялась она, подняв руки вверх, и, откинувшись на спинку кресла, хрустнула пальцами. Мелькнули золотистые подмышки, и девичьи груди резко обрисовались, обтянутые шелком летней блузы.
Забыв, что явился для серьезного разговора. Зуев подошел к ней вплотную и, охватив кресло обеими руками, нагнулся над ее лицом с закрытыми глазами.
Открыв глаза, она плотно сжала губы:
— Сегодня не надо, мой хороший. Да?
Он разочарованно отошел. Инна поблагодарила одним взмахом ресниц и взглядом показала на стул. Он сел и, все еще взволнованный, продолжал смотреть на ее лицо, освещенное светом из окна. А она устремила взгляд куда-то вдаль, мимо Зуева. Он резко встал и прошелся по комнате. И лишь только потом понял, что под этим чистым, высоким лбом с нежными локонами еще свершалась великая тайна работы мысли.
— Послушай… — сказал он громко, шагая по комнате.
— Слушаю, — ответила она чуть насмешливо, вполоборота поворачиваясь к нему вместе с креслом.
Но он так и не смог начать разговора, продуманного раньше и выдержанного в спокойных, мягких, дружеских тонах. Сейчас он был раздражен.
— Ты о чем? — сказала она, вставая. И перехватила его на полпути, остановилась, прижавшись ухом к его груди, как врач, слушающий сердце. Затем подняла голову кверху. — О нас с тобой? Да?
— Да. Вернее, о тебе. Я не могу понять человека, который… которого…
— А это очень тебе надо — понять?
— Конечно…
— Что же вас не устраивает?
— Я не знаю, кто ты… Я хочу понять…
— Что ты хочешь понять? — тихо сказала она.
— Я хочу понять, как могут уживаться в девушке…
— В женщине, — жестко поправила она. — Что может уживаться?..
— Как могут уживаться самые лучшие, самые прекрасные и самые… — Он вертел ладонью в воздухе, боясь оскорбить ее.
— Отвратительные, гадкие, мерзкие — ты это хочешь сказать, да? — Что-то холодное, как лезвие ножа, было в ее словах.
— Хотя бы и так. Черты…
— Черты? Нет, просто — привычки… Тебе хочется понять… Давай поймем вместе… Пока что ты пользовался только худшими, не очень интересуясь лучшими и для меня самой наиболее дорогими чертами. Во всяком случае, не пытался понять.
Она стояла с каким-то виноватым видом у стола, тихо поглаживала пальцами его лакированную поверхность. Затем резко повернулась и посмотрела на него широко открытыми глазами.
Он даже опешил — сколько скорбного было в этом взгляде. Она снова потупила глаза и стала машинально перебирать яблоки в вазе, стоявшей посреди стола. Взяла одно яблоко и с неожиданной для своих маленьких рук силой разломила его пополам.
— Подойди ко мне. Видишь? Яблоко. Вот так и меня разломала жизнь, война. И, право, я не виновата, что ты выбрал не ту половину.
Одна половина яблока была белой, свежей, душистой; на другой была гнилая ссадина, от которой широко расползлась по мякоти светло-коричневая порча.
— Но человек — не яблоко, — все еще раздраженно сказал он.
— Верно. Мы люди. И давай расстанемся друзьями.
— Расстанемся? — с невольным испугом спросил Зуев.
Она улыбнулась:
— Конечно. Я не встречала еще мужчин, которые, прекратив связь с женщинами, были бы способны продолжать так же ровно и честно относиться к своим, так сказать, экслюбовницам. Но, может быть, ты — исключение? Что же, подумай, скажи, — я буду только рада. Тем более, что и ко второй, уверяю тебя, совершенно здоровой половине ты можешь и, думаю, должен иметь кое-какое отношение. — И она, откусив от чистого куска яблока, отдала ему остальное. Потом посмотрела с жалостью на вторую половину и ножом выскребла почти черное пятно. Оставшуюся светло-коричневую массу разрезала ровно пополам. Одну положила себе в рот, другую протянула ему.
— Хочешь? Попробуй. Это не так плохо.
Вторая половина походила вкусом на винное бродило и пахла лесной прелью… Только возле вырезанного пятачка чуть-чуть горчило…
— Нравится? — У нее блеснула слезинка в глазу.
— Да, мой Рыжачок, — ответил он тихо и виновато.