Сергей Сартаков - Горный ветер. Не отдавай королеву. Медленный гавот
Так и сказал я Ивану Андреичу.
А он:
— Было бы лицемерием, парень, если бы ты сказал иначе. А с моей стороны — великой ложью навязывать мысль, что бочки матросу катать приятнее, чем гулять по палубе. Моя мысль, Костя, в другом. У шоферов есть такое выражение: «холостой пробег». Это когда машина идет без груза или с ничтожным грузом, то есть везет меньше, чем могла бы она увезти. У человека в жизни тоже могут быть холостые пробеги. Так как думаешь, это к тебе не подходит?
Быстрый с этого пошел у нас спор.
— Ага! По-вашему, значит, я трехтонка, а Мухин и Тумаркин — полуторки? А каждому из нас по полторы тонны груза положено? Только в чем же я виноват? Сколько нагрузили, столько я и везу. Выходит, наш груз вроде каменных кубов одинаковых — каждому приходится по кубу. Иначе не разложишь. Тем более что и зарплата у нас одинаковая.
— Правильно, Костя, друг мой. А на языке политической экономии это называется социалистическим принципом распределения: «за равный труд — равную оплату».
— Не знаю, Иван Андреич. Политической экономии я не читал. Я знаю…
— А ведь плохо, что не читал. Знал бы больше. Например…
— Я и так знаю, что Костя Барбин не бездельник!
— Но холостые-то пробеги ты делаешь? Гоняешь свою «трехтонку» зря? Мы все говорим, что социализм у нас уже построен и мы постепенно идем к коммунизму. Вероятно, при случае и ты так говоришь. Правда?
— Ну… не знаю, говорю или нет… Докладов я не делаю. А что к коммунизму мы идем — это я знаю. Только вы к чему опять все это клоните?
— А вот к чему. Движение к коммунизму, Костя, не разговор, а реальное развитие нашего общества. Постоянное и неостановимое движение, и надо искать в себе то, что помогает этому движению. А коммунистический-то принцип распределения ведь уже иной: «от каждого по способности, каждому по потребности».
— Знаю, Иван Андреич. Только «по потребности» — это когда будем вволю всего иметь.
— Тоже правильно! Ну, а «по способности» когда начнем? Это от чего зависит?
— Вот и доспорились. Сразу прыть у меня поубавилась. Выходит так — от самого себя только зависит. И если этого нет у тебя, как же тогда идти к коммунизму — боком одним? Давай мне «по потребности», а я не дам «по способности»? Иван Андреич сразу заметил заминку мою.
— Хорошо, «по потребности» — это, — говорит, — допустим, дело еще далекое. Это когда действительно будет полный коммунизм. А вот «по способности» почему, скажем, Костя Барбин уже теперь не думает трудиться? Это ведь не только при коммунизме, и при социализме никак не мешает, при равной оплате за равный труд. Способности свои, Костя, всегда полностью отдавать нужно. Нет, ты не бездельник — ты скупой. Жалеешь всего себя народу отдать. А в то же время и расточитель большой. Не только физическую силу свою — ум свой, талант, способности тоже гоняешь сейчас на холостом ходу.
Забормотал я на это что-то совершенно невнятное: дескать, еще учиться я должен, что ли? Так по моей работе знаний моих и сейчас выше макушки. Разве тоже не холостой пробег будет, если учиться зря, без всякой нужды в этом?
Иван Андреич так взметнул свои худые плечи, что мне показалось — у него кости щелкнули.
— То есть как без нужды? Да ты, парень, просто кощунствуешь. Человечеству, народу не нужны новые знания? Ах, Косте Барбину, матросу с советского теплохода «Родина», они не нужны! А он, этот Костя Барбин, частица нашего общества? Ага, по профессии матроса ему больше никакие знания не нужны! Сейчас в большом ходу поговорка: «Ставить телегу впереди лошади». Парень, мне кажется, что ты как раз вот этим самым способом и запрягаешь свою лошадку. А нужно, друг мой, чтобы знания всегда шли впереди любой профессии и тянули ее за собой. Поднялся ты в своих знаниях выше — поднимай и всю профессию выше, на новую ступень. А сам опять еще выше поднимайся.
«Поднимайся!» А у меня такое чувство, что я сейчас, наоборот, куда-то вниз иду. И цепляюсь уже, как говорится, за соломинку.
— Получается все же так, Иван Андреич: вы хотите, чтобы я из матросов ушел.
— Нет. Получается, парень, немного иначе: я хочу, чтобы ты не забивал себе голову мыслью о том, что стремиться тебе больше уже не к чему и незачем.
Вот такой примерно состоялся у нас разговор. Во всяком случае, так я его записал сразу.
Словом, за эти пять дней с Иваном Андреичем я столько всякой политики проработал, сколько до этого за всю свою жизнь в разных кружках не прорабатывал. И хотя, как вы видели, разговор этот закончился совсем не в мою пользу, мне он под конец просто понравился. Вроде бы голова у меня от него стала вместительнее.
Теперь, возможно, вы спросите меня, почему я о Шуре ни звука? Хотя даже главу назвал: «А что должен делать я?»
В том-то и штука, что я совершенно не знал, что мне делать после того, как Шура потихоньку ушла. До конца вахты я ее не встречал — это нормально. А вот когда с вахты сменился, при других бы обстоятельствах я, вернее всего, сразу же к ней заглянул. А тут, чувствую, нет, никак не могу. Даже мимо почтовой каюты пройти мне тревожно: а вдруг откроется дверь? Вот штука-то удивительная! Ведь ничего же не произошло, чтобы трудно было встречаться…
Вот вы, если с вами в жизни такое уже случалось, может быть, и улыбаетесь надо мной: дескать, Костя Барбин из мухи сделал слона. А я спорить буду, — в таких случаях вы тоже слонов делали! Точь-в-точь как я, терзались и думали, что это значит и как вам поступить: бежать ли к ней или, наоборот, от нее удрать куда подальше? При всякой другой профессии выбирать можно. А скажите, матросу куда с корабля удрать?
Чем больше я думал о Шуре, тем яснее мне становилось: любит. К этому подводили и всякие другие приметы: как она что-то сказала мне, как когда-то тронула рукой мою руку, как писала портрет… Ну, а я? Себя я как раз понимал меньше, чем Шуру. Неужели вот «это» и есть «люблю»? Раньше я думал, что когда «это» придет, оно будет больше. Во всяком случае, будет какое-то особенное. А когда я думал теперь, мне мешала еще и Маша. Она словно бы стояла у меня за спиной и грустно, с укоризной, как на Столбах, когда я выкидывал фокусы, говорила: «Костя, ну что это ты?» И я злился на эти ее слова, потому что не она мне, а я ей должен был их говорить. Если по справедливости.
Сменившись с вахты, я прежде всего отыскал Шахворостова. Нужно было вдолбить ему наконец, что о Шуре болтать я больше ему не позволю.
Илья оказался на корме, на кринолине — это такая решетка полукругом над самыми рулями. Он обдирал барана. Ну да, барана. Орудовал ножом так, как ловкий парикмахер бритвой. С какой стати он взялся — не понимаю. Или просто самому Илье это нравилось, или среди ресторанных работников любителей резать баранов не нашлось. Но говорить то, о чем я собирался, человеку, у которого нож сверкает и руки по локоть в крови, сами понимаете, не очень приятно. И все же я подобрал какие-то слова. Илья мигнул левым глазом, подбросил и поймал нож.
— Чудак! Ну ладно, я больше не буду. А если сам спросишь? Спросишь ведь.
Я молча показал ему кулак и ушел.
Теперь мне нужно было мирно с кем-то поделиться. Чем? Не знаю — счастьем ли, тревогой ли. Я попробовал завязать разговор с Тумарком Маркиным. Этот никогда никому не грубит и лучше других поймет такие тонкие вещи. Тумарк сидел один, не читал, а прямо, как говорится, пожирал глазами книгу. Я заглянул на переплет — «Моя жизнь в искусстве» К. Станиславского. Понятно. Рассказывать Тумарку я начал издали, и так, как будто все это случилось даже не со мной. Но он вдруг покраснел, отмахнулся рукой и сказал: «Не надо, Костя, об этом». И мы разошлись.
Потом я попробовал пристраиваться к пассажирам. Но с ними затевать такой разговор было еще труднее. Их больше интересовало, с какой скоростью сейчас идет теплоход, когда мы будем в Дудинке и какая в этом месте ширина Енисея, а не любовь. Вернее, любовь бы их тоже интересовала, если бы своя. Или хотя и чужая, да ясно рассказанная. А как расскажешь ясно, когда еще и самому все в тумане?
И я тогда пошел снова к Ивану Андреичу, потому что для меня он стал каким-то не посторонним. Я даже не побоялся помешать ему в самых последних сборах перед высадкой. Но когда я открыл дверь в каюту, я увидел, что там полно людей и откупоренных бутылок шампанского. Выходит, это собрались товарищи Ивана Андреича провожать его в Игарке. И я постеснялся войти.
Сколько потом я ни вертелся около каюты, так Ивана Андреича одного и нельзя было подкараулить. Эти уйдут — другие придут.
Несколько раз я издали видел Шуру. Мне даже казалось, что она ходит ищет меня, но я очень ловко терялся где-нибудь среди пассажиров или нырял в коридор. Не то чтобы я трусил встречи, просто хотелось ее оттянуть. А почему — тоже не знаю. Между прочим, раньше я как-то все знал.
Так время проскрипело до самой Игарки. И я все петлял по разным закоулкам теплохода. А когда «Родина» развернулась против течения и белые баки нефтебазы оказались уже не с правого, а с левого борта, тогда я напролом ввалился в каюту к Ивану Андреичу.