Последний бой - Тулепберген Каипбергенович Каипбергенов
Свернуть! Он посмотрел вправо. Дорога лежала на одном уровне с землей, и самосвал мог свободно пройти следом за «Москвичом» и смять его.
Выброситься из машины! Дверца открывается вперед. Прыгать придется под колеса собственной машины или под колеса того же самосвала.
Ничего не делать! Ехать как ехал. «Спокойно! Спокойно!» — твердил он себе.
Сейчас сбросит газ, и тяжелый самосвал пролетит мимо, как пролетают сотни и сотни попутных машин. Пролетит и сгинет в темноте. А Даулетов вздохнет свободно. Вот-вот. Сейчас.
Впереди показались огни райцентра. Они пересекли черноту длинной тонкой ленточкой. Но Жаксылык почти не замечал их. Маленькое зеркальце заднего вида приковывало взгляд. Оно разрослось и как бы заслонило собой лобовое стекло. Оно, и только оно. И на нем два пугающих огня.
Он чуть повернул, освобождая левый ряд для обгона. Он повернул чуть-чуть...
«Москвич» слетел с дороги, перевернулся и затих мертвой птицей на жухлой траве...
17
Мир возвращался к нему вспышками, осколками, какими-то разрозненными частицами.
Неодновременно.
С паузами.
Первым возник Мамутов. Жаксылык не сразу узнал его: лицо расплывалось. Натужно улыбнувшись, как обычно улыбаются, подбадривая тяжело больных, парторг сказал:
— Живем?
Сил хватило лишь увидеть и услышать. На ответ пришлось собирать новые. А это не просто, когда боль во всем теле, когда голова сжата каким-то раскаленным обручем и гудит, гудит.
— Похоже, что так...
Его подобрал шофер того самого самосвала, который так испугал Даулетова. Водитель увидел, как идущий впереди «Москвич» не вписался в поворот и вылетел в степь, вылетел, кувыркнувшись через кювет. Впрочем, «не вписался» — это так говорится, это для ГАИ. На деле же произошло нечто невероятное: «Москвич», вместо того чтоб сворачивать влево, вдруг резко подался вправо. «Что он!..» — только и успел подумать шофер. Он так и не узнал что. Вытащил Даулетова — дверцу заклинило, хорошо, что оказался он сухощав и легок телом, удалось протащить через окно, — вытащил и, окровавленного, привез в ближайшую больницу. Оттуда позвонили в совхоз, попали на Мамутова, и парторг мигом примчался в больницу к директору.
Даулетов, когда рассказали ему о том, что и как произошло, улыбнулся, превозмогая боль:
— Прямолинейность подвела...
Утром пришла Светлана, невыспавшаяся, заплаканная, перепуганная. Она ничего не могла понять и лишь повторяла:
— Ну как же так? Ну как же так?
А он не мог объяснить, куда и зачем ехал, почему спешил, почему попал в аварию. Не мог. И мучился этим. И чувствовал свою вину. И пытался успокоить жену, поглаживая ее руку кончиками пальцев. Только кончиками пальцев — вся кисть была в гипсе.
В тот же день, ближе к вечеру, его навестили жаналыкцы. Целая делегация. Были тут и Аралбаев, и Худайбергенов, и Жалгас, и еще человек шесть, которых уже знал, но никогда не подозревал даже, что они его сторонники, что они могут так переживать за него. Он говорил несвязно, мешали повязки и швы. Зато слушал. И радовался, слушая. Кажется, он был им дорог. Чем-то дорог. И ему захотелось скорее, как можно скорее поправиться. А он был переломан и перебит, и о возвращении к обычной жизни не могло быть пока и речи. Врачи, во всяком случае, не произносили ободряющих слов «На той недельке...», или «Через две недели выпишем!», или хотя бы «Через месяц...».
На пятый день его навестил секретарь обкома. Просто навестил. Ни о делах, ни о несчастье разговору не было. Только спросил:
— Без вас, Даулетов, кто совхозом занимается?
— Мамутов.
— Сам на выручку пришел или вы назначили?
— Назначил... Я же еще директор.
— Не еще, а директор. И не знаю, удастся ли вам избавиться от этой должности...
Вот и все, что сказал секретарь обкома о делах. Остальное было о жизни. Жизнь-то у него, как и у Даулетова, была трудная. И в семье неблагополучно. Мать болела, сын отбился от рук... Многое может секретарь, многое понимает и, наверное, многое знает. А вот сына своего узнать не в состоянии. Или нет времени...
Даулетов тоже хотел ответить искренностью на искренность, поделиться личным. Хотел, но не смог, вернее, нечем было делиться. С дочкой вроде бы все в порядке. Чудная малышка, умная, отзывчивая. Жена любящая, заботливая. О Шарипе сказать? Так нельзя, не говорят о таком. И не трудность это житейская. Что-то другое. Невыразимое. Тайное.
— Если позволят силы, занимайтесь «Жаналыком», — попросил, уезжая, секретарь обкома. — Не бросайте даже на время хозяйство...
Реимбай бывал каждый день. Привозил что-нибудь, передавал приветы, забирал у Даулетова освободившуюся посуду. Два раза в неделю с Реимбаем приезжали Светлана и Айлар. Дочурка болтала без умолку, отвлекала его от тревожных мыслей, избавляла от боли.
Как-то, привезя Светлану и Айлар, Реимбай шепнул Даулетову:
— А у нас новость...
Светлана приложила палец к губам:
— Не надо о неприятном!
— Что вы! Для Жаксылыка-ага это приятное известие. — И выпалил уже не шепотом: — Посадили Завмага.
— За что?
— За все, — весело ответил Реимбай. — Обыск был. И дом и магазин опечатали. Теперь мы без магазина...
— Когда забрали? — поинтересовался Даулетов.
— Вчера вечером.
На следующей неделе после большого перерыва появился Мамутов. Преображенный какой-то. В палату вошел с поднятой головой, улыбаясь неведомо чему. Когда заговорил, стало ясно чему.
— Считай, год закончили!
Он обнял сидевшего на койке Даулетова. Осторожно хотел обнять, но не удержался все же и сжал плечо, Жаксылык аж поморщился от боли.
Даулетов, конечно, порадовался, но не за себя, за Мамутова: сделал секретарь невозможное. И огорчился вместе с тем: все важное, все главное прошло мимо. Без нового директора сеяли... без него собрали урожай.
И еще одна печаль угнетала Жаксылыка. Еще одна неизвестность томила его. Та личная и тайная печаль, которой ни с кем нельзя поделиться, та неизвестность, о которой ни у кого не осведомишься. И у Мамутова, конечно, не следовало спрашивать об этом. Но и мучиться уже невмоготу.
— Палван, — сказал он, как бы шутя. — Ты хоть и настойчивый человек, исполнительный, однако не все делаешь, что тебе поручают. Не