Колыбель - Валерий Владимирович Митрохин
— Как без денег?
— На энтузиазме. В выходные дни, по вечерам. Потихоньку, до зимы и успеете...
— А заниматься когда?
— А вы сочетайте и то и другое. Кто-то тренируется, кто-то крышу ремонтирует, кто-то еще, скажем, стены утепляет.
Андрюха вздохнул.
— Иного выхода нет! — без улыбки сказал Руснак и, сев в кресло, весело продолжил: — Закурим, земляк?
— Не имею привычки, — ответил Андрюха, поднимаясь.
— А хлопцам своим скажи, — угадал его мысли Руснак, — что иного выхода нет. — И спросил: — Ты что, спешишь?
— Да! Долго тянется мой поход за правдой, — шагнул к двери Андрюха.
— Постой-ка! Это ты Фелюжий нос красил к майским праздникам?
— Я. Уж больно он почернел.
— Спасибо тебе, брат!
— Не за что. У меня там... двое дядей моих... имена их.
— Все одно спасибо... — Руснак помолчал, закурил наконец. — В этих местах, мать, помню, часто вспоминала, воевал и мой двоюродный дядька. До сих пор живой, крепкий. Ему за восемьдесят, а он все трудится. В рыбоохране. Знаешь Чернокаменку? На том участке работает. Гроза браконьеров. Все никак вырваться не могу.
— Если так, мы действительно с вами земляки. Мой дед тоже в этих местах в гражданскую воевал.
— Возможно, они дружили, наши предки, а?
— Вполне...
— Так что давай и мы с тобою связь не терять, Андрей Колосов. Ты не женат еще?
— Пока нет.
— Ого! Это «пока» кое-что значит.
— Поживем — увидим. — Андрей шагнул к столу, пожал руку, буркнув «до свидания».
Сарай, конечно, никто уже не заберет. Но стройматериалы? Клянчить придется по бригадам. Кислое дело! У того же Зенкина. И к нему придется идти. Короче говоря, добился.
Горькая вода, омывающая самое сердце земли, — подземная, черная, холодная — однажды зашевелилась, до того момента неподвижная и стала подниматься к теплой почве. Видать, стало ей невмоготу вековечное стояние в глуби земной. Надоело ловить солнце через долгие и узкие окна колодцев. Мертвая, безмолвная, она поднималась медленно, долго, пока не лизнула светящиеся самые тонкие и нежные корешки трех братьев-яворов, что испокон стоят на Мужичьей Горе. Глубокие корни этих древовеков прошили гору от верха до основания, дальше в землю проникли. Тончайшие нервы великих деревьев, они для того и светились во мраке подземном, они для того и существовали, чтобы дать яворам знать, что глубже корню расти не надобно, что глубже либо жар сердца земного, либо камень-гранит, либо как теперь — вода: черная, хладная, горькая. Лизнула серебристые живые нити, связанные с сердцевиной дерева, и с каждого древовека упало по три листочка. Летели они от самых макушек великанов и, пока достигли земли, пожелтели.
Владимир заглянул в Красные Кручи, в дом отца, неделю спустя после того, как приехал в Чернокаменку на весь свой отпуск.
Нет ничего печальнее, чем оставленное хозяином жилище. Олисава ходил по двору, заросшему татарником и горчаком, кустами перекати-поля, круглыми и почерневшими уже в неожиданно раннем зное едва только начавшегося лета. Маленькие яблоньки, посаженные отцом два-три года назад, терялись среди фиолетовых соцветий чертополоха. Здесь у калитки еще недавно стояли тополя. Олисава-младший посадил их когда-то.
Тополей теперь не было. Их недавно спилили. После того, как отца увезли в больницу, они так и не выпустили листвы. Соседка рассказывала, почернели. Голые, они угрюмо высились над двором. В ветер гремели пустыми ветвями. Пугали ее. И она попросила мужа спилить.
— Я так, Владимир, жалкую, что заставила мужика их спилить. Грех взяла на душу...
Олисава, поеживаясь, бродил по двору, не находя места, мучительно думая об отъезде. Пока не понял, что ему мешает это сделать. Он понял, что уехать отсюда не может. Почему? Что его задерживает тут? Как ему жить в этом доме, если вот уже вторую ночь глаз не сомкнуть?
Чтобы хоть как-то отвлечься, решил соорудить на тополиных пнях лавочку. Для этого надо было найти кусок доски, молоток и несколько гвоздей. Пни-столбы. Не надо копать. Прибей доску — и лавка. Метра два длиной. На ней и прикорнуть можно. Время летнее. Зажег свет сначала в доме. Потом в сарае. Доску нашел быстро. Она стояла в углу — гладкая, обработанная фуганком. Свежая, даже припахивала лесом. Отыскался и молоток. Тяжелый, с почерневшей ручкой. А вот с гвоздями было трудно. Порывался пойти к соседям, но всякий раз останавливало себя. Люди спят. Давно за полночь. Нелепо. Однако гвозди тоже нашлись. Там, где стояла доска, на полу валялось пять длинных, слегка присыпанных мусором, потому сразу и не замеченных.
Олисава старался стучать потише. Боялся соседей потревожить. Один гвоздь согнулся. Пришлось выбросить. Разгибать — лишний шум. Да и четырех хватило. Сел на скамью и только тут понял: доска и гвозди остались от домовины, которую тут, в сарае, сколачивали. Поднялся и больше на лавку не сел...
Он сильно устал и потому все-таки уснул — прямо на полу в комнате, где когда-то жил.
И снилось ему, будто мать говорит с упреком: «Что же ты, сынок, тополя свои спилил?» — «Это не я, мама. Я в жизни еще ни одного дерева не спилил. Мне самому жалко...» Мать погладила его по вихрам: «А я думала, что это ты похозяйничал».
А потом он увидел: на лавочке у калитки сидит Вовка. Нога на ногу — худенький, смотрит куда-то. Глядит далеко-далеко. Посмотрел в ту сторону и Олисава. На тот яркий свет, аж глаза у него заболели. До слез. «Батя, не рубил я тополя!» — крикнул Олисава, а он даже не обернулся. «Ну, не пилил, так не пилил. Чего ты плачешь?!»
Он проснулся и сразу почувствовал: свежий, давний, хорошо когда-то знакомый, но позабытый дух проникал в дом — дух моря.
Из отцовского дома до хатки Валентина рукой подать. Дома Иванова не оказалось. Сказали, что в бухте за третьим скалистым выступом. Там теперь пропадает.
До армии Валентин Иванов был в рыболовецкой бригаде. Зарабатывал знатно. И ничем от других рыбаков вроде и не отличался, разве только тем, что не пускал заработок на ветер, копил деньги. За это его слегка недолюбливали на сейнере. Однако ценили за сметку, за безотказность, предполагая — копейку, видимо, бережет, потому, что