Александр Авдеенко - Я люблю
На сонном лице Кваши ни понимания, ни возражения, ничего живого.
Ладно, черт с тобой, пропадай! Обойдемся и без таких товарищей. Невелика потеря. Есть у меня целая ватага друзей: Ленка, Алеша, Гарбуз, — всех не перечтешь. Вот если бы они отвернулись от меня... Нет! На всю жизнь прикованы ко мне. И я к ним приварен.
Алешка подкатил к моей Двадцатке, мягко притормозил и остановился окно к окну: можем свободно протянуть друг другу руки.
— Вот и мы! Давно не видались... целых пятнадцать минут!
И смеется. Рот растянут до ушей. Морщина на переносице разгладилась. Вспыхнула смуглая кожа на щеках. Славный парень! Померкла трепплощадка, забыт Кваша со своими мстительными нападками, провалились в тартарары пожар, суд, все плохое, мелкое. Вижу и чувствую только одно хорошее: домны, принимающие в свое чрево ураганный ветер, и Алешку. Такой он мне дорогой! Рабочий человек! Оратор! Поэт! Побейбога! И даже золотарь! И ничем не хвастается. Все доблести прячет под серыми соловьиными перышками. Ждет своей весны, чтоб запеть. Надо и мне уважать его скромность.
Не проболтаюсь, не выдам даже тебе свои тайны!
— Прыгай, Алексей, сюда, — говорю я, — побалакаем, обсудим, почем фунт лиха.
Сидим на правом крыле моей Двадцатки, прохлаждаемся, пока на домнах нет жаркого огня. Одно кресло на двоих. Одна мысль на двоих. Я только хочу сказать «Давай закурим», как Алеша достает папиросы. Лады!
В окне Шестерки показался помощник машиниста, тот самый белорусский паренек, бывший дезертир, Хмель. Растерянно докладывает механику, что воздушный насос дымит, дает утечку. Мы с Алешей засмеялись. Не может такое случиться с воздушным насосом. Перепутал Хмель пар с дымом. Ничего, со временем поймет, где грешное и где праведное.
Взбираемся на Шестерку, выясняем неполадку: ослабли, подгорели и пропускают пар сальники. Алешка достает ключи, принимается за работу. Я навязываюсь в подручные.
— Давай, Алеша, вместе! Вдвоем и батька веселее бить.
«Бьем батька», и вдруг мокрый пар, смешанный с осколками стекла, с ревом и свистом под давлением десяти атмосфер загремел, заклокотал на паровозе, окутал его от колес до трубы.
— Лопнуло водомерное стекло! — крикнул я и бросился к котлу. На ходу сорвал с себя куртку, нахлобучил на голову. Перекрыл краники, через которые выбивался пар. Буря сразу затихла.
Радоваться надо, что все благополучно обошлось, а я смущен. Опередил Алешу. На чужом паровозе похозяйничал. Нехорошо.
Жду, что он обидится, как я в тот раз, когда растянулся между домнами и разливочной машиной. Самолюбие есть и у поэтов и у гербовых дел мастеров.
— Ишь, махонькая штучка, а звону на всю Магнитку, — говорит Алеша. — Добре, что гнезда краников не заросли накипью, легко провернулись, а то бы ошпарился.
Он, оказывается, даже не заметил, что я опередил его, взял на буксир. Достал запасной рифленый брусочек водомерного стекла, приложил внутренней стороной к щеке: хорошо ли отшлифован, плотно ли, без зазоров станет на свое место? Лады!
В четыре руки мы соединяем верхний и нижний контрольные краники прозрачным каналом. Р-раз — и готово, прибор работает! Теперь можно и воздушный насос доделать.
Две рабочие руки — хорошо. А четыре, да еще дружеские, — совсем хорошо. Скрещенные руки — вот наш незримый герб, мой и Алешин. В любую бурю бросимся, если надо. Любой пожар потушим, всякого поджигателя за горло схватим.
Эй, Кваша! Разве такие они, кровопийцы, как я? Ищи их в другом месте! И на себя посмотри: кого защищаешь и на кого нападаешь!
Верю я, Кваша, рано или поздно, поймешь ты, что не такой Голота, каким ты его намалевал. Имею много недостатков, но все же не кровопийца.
Насос собран, опробован. Порядок!
Вымыли керосином руки, ополоснули в теплой воде, вытерли ветошью.
— Пора обедать! — говорит Алеша.
Идем в столовую на литейный двор, к доменщикам. Оба рослые, молодые, кровь с молоком. Уральская земля гудит, выгибается под нами, словно под чугуновозами. Горячая волна остается позади, а прохладная бежит впереди. Глядя на нас, улыбаются лаборантки, хронометражистки, подавальщицы. Да так улыбаются, что Лена, будь она здесь, побледнела бы от ревности.
И не только девушки провожают нас взглядом. И мужики смотрят. Радуются люди, что мы не поссорились из-за дивчины.
Сплетни разные об Алеше и Лене плетут, а меня они не прошибают. Если даже это правда, все равно ничего. Люблю Ленку. Ничуть меня не касается то, что было.
Шли мы с Алешей и ликовали, гордились, что мы не какие-нибудь старорежимные замухрышки, готовые перегрызть друг другу горло, а магнитные люди.
Глава девятая
Сижу на подоконнике, выглядываю Ленку и Алешку. Вместо них появился Степан Иванович. Первый раз с тех пор, как столкнулись лбами, пожаловал. Вышел из машины и, увидев меня в окне, закричал:
— Давай сюда, живо!
Я оделся, сбежал вниз.
Гарбуз сует мне свою твердую, с мозолями, как у горнового, руку, застенчиво улыбается.
— Приехал... Сменил гнев на милость. Разобрался в твоем деле с Тарасом. Пуд соли пришлось съесть. Извиняй, брат!
— Не за что. Нельзя было поднимать руку даже на выродка. Правильно вы тогда отбрили драчуна.
— Ладно, хватит! Садись, поедем!
— Куда?
— Чего испугался? Не на работу приглашаю. Рыбачить едем с Губарем и Быбой. Составишь компанию?
Разве откажешься? Больше трех недель моталась между нами черная кошка. Истосковался я по Степану Ивановичу.
— Что ж, могу составить... Подождите, я нацарапаю Лене цыдульку.
— Давай царапай! — И Гарбуз подставил свою спину, обтянутую потрепанной кожаной курткой, передал через плечо американский блокнот с золотым пером.
Я быстренько настрочил: «Еду рыбачить с Гарбузом и Губарем. Примчусь к ночи. И буду в сто раз нежнее». Вторую записку написал Алеше...
Бегом поднялся к себе, подсунул две бумажки под дверь так, чтобы края их были видны, и скатился вниз.
Двигатель машины Гарбуза высокооборотистый, мистер «форд», 1932 год. Оставляя позади себя тучи пыли, мы вырвались из пределов строительной площадки. Семьдесят квадратных километров! Несемся к Уральскому хребту, к знаменитому Банному озеру. Лимузин Губаря с серебряной гончей собакой на радиаторе и «газик» Быбочкина мы обогнали на полдороге. Гарбуз любит лихую езду. И мне хочется порулить, но я так быстро не умею.
Надвигались, теряли свою таинственную синеву горы. Стали видны купы деревьев, увалы и лога.
Гарбуз сейчас же, как прибыли на Банное, сбросил рубаху и пошел в лес собирать сушняк для костра. Родился около огня, вырос около огня, всю жизнь пробыл около огня и теперь, на отдыхе, не может обойтись без огня...
Серебряная гончая «линкольна» уперлась в склон горы. Губарь выскочил из машины и, гремя кожей светло-коричневого, припудренного пылью, известного всей Магнитке реглана, шагнул ко мне, протянул загорелую ладную руку.
— Доброго здоровья, раскоряка!
Трясет мою лапу, смотрит на меня и Быбочкина хитрым глазом. Я смущенно улыбнулся, а Быбочкин расхохотался.
— Почему раскоряка, Яков Семенович? Лучший машинист Магнитки, ударник среди ударников, депутат горсовета, член комитета комсомола, студент, молодой писатель — и раскоряка? Я бы за такое оскорбление вызвал на дуэль и наповал уложил.
— Раскоряка! — повторил Губарь и подмигнул. — Да вы разве сами не видите? Одна нога тут, в Азии, в Магнитке, а другая черт знает где: за горами и степями, в Европе, в Донбассе, на бывшей Собачеевке. — Толкает меня плечом. — Так или не так, Голота?
О гербах он почему-то ничего не спрашивает. Забыл? Разочаровался?
Мне хочется, чтобы не отходил от меня этот человек, хитроватый, улыбчивый, коренастенький, ладный, с певучим голосом южанина.
— Так!.. — говорю я. — А вас разве не тянет в Донбасс?
Губарь подмигивает мне, и губы его легко, как у мальчишки, расплываются в улыбке.
— Тянет и меня чумазый Донбасс! Брякну когда-нибудь директорским жезлом и скажу: товарищ нарком, дорогой Серго, хватит, оттрубил я свое на Урале, хочу в Мариуполь, на Азовсталь або на завод Ильича. Хоть мастером, хоть бригадиром, только бы дома вкалывать!
Нет, не брякнет. Магнитка для него и для всех дороже родного дома.
— Несчастные мы с тобой, Голота, люди, — продолжает Губарь. — Сейчас по родной земле тоскуем и после смерти будем не устроены. Расправятся со мной и с тобой, как того и заслуживают раскоряки: сердце заховают в Донбассе, под курганом либо под террикоником, а ребра закопают у Магнит-горы.
— Неплохо, — подает свой голос Быба. — Кутузовская доля ждет вас. Сердце его осталось в Бунцлау, глаз похоронен в Крыму, а тело в Петербурге, в Казанском соборе.
— Спасибо за точную справку.
Губарь смеется, пожимает руку Быбе. И тот смеется. Доволен.
Гарбуз разжигал с шофером костер, готовил картошку. Губарь ушел в лес. А мы с Быбочкиным забросили в озеро крючки, уныло ждем удачи. Нет и нет ее. Слишком прозрачна вода — все видит рыба.