Александр Авдеенко - Я люблю
— Погоняй, Петя! — командует Губарь.
На бетонной плотине озера мы задержались, расшифровывая мудреную надпись:
«Наше море, море Магнитки, — наш жаркий трудовой пот, наши горькие слезы, пролитые в морозные и вьюжные дни и ночи тридцать первого года».
— Н-да! — Губарь подчеркнул карандашом слово «слезы» и спросил: — По твоим силам такая работенка?
— Не понял, Яков Семенович.
— Я говорю: потянешь этот воз дальше?
— Опять не понял.
— Смотри какой бестолковый! Стоящее, говорю, дело. Политическая поэзия. Мобилизует массы. Такие вот призывы должны появиться около домен, у блюминга, перед электростанцией, у ворот соцгорода, на аэродроме. Вдохновись! Теперь понял?
— Понял, но... Пусть тот, кто начал, и продолжает эту работу.
— Так он же, барбос, прячется. И кроме того, медленно, кустарно работает. А если ты возьмешься за это дело, мы поставим его на поток, механизируем, двинем вперед, как говорится, семимильными шагами. Ну, согласен?
— Не справлюсь.
— Поможем! В механическом сварят что надо, откуют, покрасят. Твое дело — чистая поэзия.
— Нет, Яков Семенович! Надо найти автора.
— Следы заметаешь, земляк. От Быбы не уйдешь. Он уже пронюхал о твоей анархистской затее. Самостийное художество! Без благословения председателя. Всякое может состряпать своевольный поэт и маляр!.. Берегись, Голота! Быбочкин живьем с тебя шкуру снимет. Боится он такой поэзии.
Шутит Губарь или всерьез? Не пойму.
Если и снимет Быба шкуру, то не с меня. Догадываюсь я, чьих рук это дело. Алешка постарался. Маляр он известный. Свою Шестерку лихо разукрасил, любо глянуть.
Возвращаемся домой сумерками. На косогоре Золотой балки столкнулись с длинным обозом золотарей. Глаза лошадей дико горели в свете автомобильных фар. Ямщики чертыхались, не уступали дорогу. Петя заставил бешено гавкать гончую — все равно не посторонились. Боялись обозники перевернуть свои бочки с добром. Пришлось «линкольну» взять правее, притормозить. Стоим с выключенным мотором, ждем, пока освободится дорога. Губарь внимательно присматривается к людям, сидящим на облучках, тяжело вздыхает:
— Вот, Голота, ты нос воротишь, а для меня это самая насущная проблема! Двести тысяч человек живет в Магнитке, а канализации нет и пока не предвидится. По старинке, как и тыщи лет назад, на двор бегаем нужду справлять. А в золотари теперь никто не желает идти. Все хотят быть сталеварами, горновыми, прокатчиками, электриками. Добровольцев приходится скликать и мобилизовать. Но все равно не справляемся с очисткой. Беда! Серго на днях звонил специально по этому вопросу, мылил мне голову.
Показался хвост обоза. Петя включил фары. Последняя пароконная бочка на рысях прогремела мимо нас. Две или три секунды была она в полосе света, но я успел заметить, кто правил лошадьми. На облучке, как на мягком диване, барственно развалились Алешка и Хмель. Курили, о чем-то разговаривали, смеялись. На роскошный автомобиль даже не взглянули. Хорошо, что не заметили меня.
Ну и ну! Чуть не сгорел со стыда.
Глава восьмая
На Тополевой улице грузовики свободно разъезжаются, а нам с Тарасом Омельченко и на раздолье среди бела дня не разойтись. Я с работы иду, а он с гулянки возвращается. Визжит гармошка в его руках. Хмельные девки виснут по бокам, выкрикивают страдания. Не дай бог столкнуться! Перехожу на другую сторону. Но и Тарас с девками шарахается туда же.
Увидел! Жаждет скандала. Пришлось мне поступиться гордостью и достоинством. Прижимаюсь спиной к бараку, даю дорогу. Тарас пошел прямо на меня и так саданул локтем между ребрами, что дыхание сперло.
— Здравия желаем, ваше благородие! Не узнали? Ваш бывший друг и помощник. Учили меня уму-разуму, в машинисты готовили, а потом... каблуком в душу. — Тарас сжал расписные мехи гармошки и глянул на хихикающих девок. — Не желает гавкать, собака! Придется разозлить... Держите! — Он отдал гармошку девкам и стал засучивать рукава рубахи, — Ну, ваше сиятельство, приготовьте румяную мордочку, дубасить буду, перекраивать на рыло.
Не верил я все-таки, что он полезет в драку.
Он размахнулся и бабахнул меня кулаком в висок. Я не успел отклониться. Искры посыпались из глаз. Загудела, зазвенела моя голова, как железная бочка, по которой ударили кувалдой. А Тарас еще прицеливается.
А я? Тряпка! Мямля! Кукла, а не мужик.
— Смотри, какой устойчивый, Бьют его по сопатке, а он еще и харю подставляет. А может, ты баптист? Отвечай!
— Он глухонемой! — хихикает одна из девок.
Красное, синее, белое, зеленое!.. Не поднимай руку, Голота! Защищайся молчанием и презрением!
Наше свидание происходило под окнами барака. Люди видели, как мы любезничали. Смотрели, смотрели и не вытерпели. Полдюжины здоровенных мужиков выскочило на улицу. Обступили нас с Тарасом.
— В чем дело, коршун? За что клюешь голую птаху?
Удалой гармонист разжал кулаки, обмяк и растянул свой губошлепый рот в угодливой улыбке.
— Дурака мы валяем, цацкаемся. Это мой закадычный дружок. Подтверди, Голота, пусть люди не думают!.. — И он обнял меня.
Я брезгливо снял его руку с плеча.
— Бешеное отродье, а не дружок!
— Правильно. Все мы видели. Кто такой? Документы!
— А вы кто такие? — огрызнулся Тарас. — Есть у вас право документы проверять?
— Вот оно, понюхай! — Громадный дядя ткнул в нос Тарасу пудовым кулаком.
— Ну, ты, не очень! — пригрозил Тарас. — За такие дела тюрьму схватишь.
— Ах ты!.. Ребята, вправим ему шарики?
— Не стоит руки марать... Догуляется!
И мы отпустили его.
А через неделю он заставил говорить о себе всю Магнитку. Глухой ночью поджег музейный барак. Был застигнут на месте преступления. На этом и кончились его похождения. Приговорен! Вот и все. Собаке собачья доля! Ну, Гарбуз, что ты теперь скажешь?
На суде я выступал в качестве свидетеля, а Ваня Гущин был общественным обвинителем. Домой мы возвращались грустные, уставшие от долгого и тяжелого разбирательства дела. Молча шагали по вечерней улице, раздумывая над тем, что произошло. Есть над чем задуматься! Ну и простофиля я! Раскаивался когда-то, что громилу щелкнул по носу. Собирался ему в ноги поклониться.
Молча добрели мы до соцгорода, до моей Пионерской. Дальше нам не по дороге.
— Ну, будь здоров, старик!
Я долго не выпускаю его вялую руку. Всегда Ваня горячий, твердый, а теперь выжат до последней капли. Наговорился. Хочется мне сказать что-нибудь необыкновенно сильное, подбодрить Ваню, а подходящих слов подобрать не могу.
— Чего ты жмешься, старик? Рожай!
— Люблю я тебя, Ваня! Уважаю!
— Да?.. Смотрите, пожалуйста, какие телячьи нежности.
— Брось!..
— Бросаю... Ну что ж, старик, я очень рад. Наконец ты розжував азбуку классовой борьбы. Если гад клацает зубами и шебаршит жалом, ему надо размозжить голову серпом и молотом. Вот и вся наука.
— Да, теперь ясно, но тогда... Ведь он, гад, прикрывался добрым именем Тараса, трудовой книжкой грузчика, пролетарским происхождением.
— Прикрываются они не только этой личиной. Твоими друзьями становятся. В крестные отцы пролазят. Высокое членство приобретают.
Переусердствовал Ваня. Хватил через край. На Гарбуза намекает. Вот тебе и свежая голова! В истории с Тарасом он, Степан Иванович, конечно, малость ошибся. Но кто не ошибается? Алешка тоже считал меня виноватым. И даже Лена, хотя она прямо ничего не говорила, была не на моей стороне.
— Ты чего, старик, надулся?
— Зря ты, Ваня, делаешь тонкие намеки на толстые обстоятельства.
— О чем ты?
— О том самом...
— Ну знаешь, старик!.. На воре шапка горит. Не приписывай своих неблаговидных мыслей другим. — Ваня засмеялся. — Все-таки недотепа! Опасно тебя одного оставлять. Пойдем!
И он потащил меня дальше по Пионерской, мимо моего дома. К себе приволок. Выставил водку, пиво, закуски. Сначала я угощался неохотно, через силу, а потом... До поздней ночи пили и ели. Разгулялись.
На работу я пошел с тяжелой головой.
Перед гудком на трепплощадке я очутился рядом с Квашей. Чего он жмется ко мне?
Принюхивается и фыркает:
— Трактором воняете, ваше героическое сиятельство. Здорово, видно, хватили. Не меньше ведра.
— Завидуешь?
— Вурдалаки тебе завидуют. Я водку пью, а ты... чужими слезами и кровью не брезгуешь! Знаю, по какому случаю ты пьянствовал. Победу праздновал. Отрыгнутся тебе эти поминки!
Это я-то радуюсь чужим слезам, пью кровь? Я, влюбленный в жизнь, в людей, во все хорошее?!! Вот до чего доводит человека зависть. Виктор Афанасьевич — такой же машинист, как и я, мой товарищ по работе, вкалывает, творец пятилетки, а так подпевает классовому выродку.
Он злится на меня, а я не даю себе воли. Спокойно вразумляю его:
— Да, Виктор Афанасьевич, праздновал. Но не свою личную победу, а общую. Не светит Тарасам испортить праздник на нашей улице.
На сонном лице Кваши ни понимания, ни возражения, ничего живого.