Гудки паровозов - Николай Павлович Воронов
С шевелюрой, которая свалялась под фуражкой, в майке, издающей солоноватый запах, скользящий локтями вперед-назад по облупливающейся клеенке, Поташников похож на лесника, что вернулся из объезда.
Он рассказывает Исмагилу Истмагуловичу о своей, как он ее называет, модернизированной ловушке. Он в восторге от этой ловушки, в восторге и Исмагил Истмагулович.
Ловушка действует безотказно и помогла Поташникову поймать сотню с лишком соек и больших синиц. Сойкам, правда, защемляло хвосты. Они ведь куда крупней синиц. Но разве так уж страшно, если помнет или сломает хвостовые перья? Руль корабля, хвост самолета — это важно. А хвост птицы?.. Да стоит ли о нем говорить?! Великолепная ловушка? Конечно! Кабы Поташников не создал ее, не удалось бы с блеском заниматься кольцеванием. А кольцевание, любому известно, помогает изучать миграцию птиц.
У Поташникова, как и у всякого изобретателя, есть недоброжелатели. Они бранят его за одержимое отношение к кольцеванию, пользуясь доводом, будто сойки и большие синицы оседлы в наших местах. Вполне возможно, что эти птицы не переселяются в другие области и страны. Ну так что? Зато мигрируют корольки, ремезы и прочие мелкие пичуги, изредка попадающиеся в ловушки. Зато через год-два он сможет сделать важное научное обобщение: в какие часы и чем (при ловле птиц он разнообразит приманку) наиболее интенсивно кормятся сойки и большие синицы.
Пересуды недругов, разумеется, взбадривают и без того неутомимую натуру Поташникова. Работая, он еще чаще выходит из кабинета в коридор лаборатории и сосредоточенно крутит ручку индуктора, привинченного к стене. Если индуктор рокочет или пострекатывает наподобие кузнечика, Поташников выскакивает на улицу, хватает лестницу и, не боясь потерять солидность, прытко бежит вдоль линии автоматических ловушек. Захлопываясь, западня образовала замкнутую электрическую цепь — соединились контакты, потому и рокочет или пострекатывает индуктор при вращении ручки.
Вы бы видели, как Поташников возвращается с пойманной птицей. Розово горят зрачки, грудь выгнута, ноги, обутые в хромовые сапоги, рубят строевым шагом.
Поташников смаху опрокинул в рот рюмку. Закусывая, он загребал ложкой со сковороды сдобренный сливками сок хариусов, а когда схлебывал его, то было слышно смачное сёрбанье.
Рыбу он ел с костями: в прошлом году ему вырезали отросток слепой кишки.
По мере того, как Поташников поглощал белое, сладкое, развалистое мясо хариусов, глаза его сужались, а взгляд резче бил пронзительностью.
— Вурдалаки! — Остроугольным кулаком Поташников трахнул по столу. Водка в рюмках вздулась. Взбрыкнула половица. — Им не нравится, что я после трудов праведных играю в волейбол. Да, играю, каждый день и дотемна. Когда-де он читает и делает научные обобщения? Не понимают элементарных вещей. Сколько можно читать? Пора размышлять о своем опыте! — голос Поташникова поднялся до громовых нот.
— Пора размышлять! — тоже прогремел Исмагил Истмагулович.
— Давно пора, — подтвердил я.
Исмагил Истмагулович согласно кивнул круглой стриженной головой. А Поташников, конечно, не расслышал, что я сказал, и продолжал неистовствовать, громя «вурдалаков».
— Они не могут дотумкать, что я последовательно выполняю указания классиков марксизма-ленинизма о чередовании умственного и физического труда. После волейбола я сразу в постель. Тело отдыхает, дух бодрствует. Мысль несется за мыслью. Еще смеют судачить, что я не размышляю. Пусть треплют языками. Они всего лишь собиратели фактов, а я систематизатор.
Поташников подпер ладонями подбородок, на котором сегодня утром выкосил бритвой русую щетину, с грустью произнес:
— Вообще-то я понимаю своих коллег и склонен делать скидку на зависть. Ломовые лошади обычно завидуют скакуну.
В глазах Исмагила Истмагуловича я уловил отблеск внезапной поташниковской грусти. Примирение и жалость прозвучали в голосе.
— Ломовые лошади завидуют скакуну.
— Гумер, так или не гак?
— Не знаю, Михаил Устиныч. Не случалось быть ни битюгом, ни скакуном.
— Я в переносном смысле…
— Вникнул.
Щеку Поташникова еле заметно вздернуло презрением. Он положил сигарету на лезвие ножа, опять стал уплетать рыбу.
В прихожей, баюкая грудного сына, тоненько пела Кафия.
Хотя массивная лиственничная дверь была плотно захлопнута, я видел прицепленную к толстой стальной пружине зыбку, склонившуюся над зыбкой Кафию, ребятишек, сидящих на нарах. Я даже представил отражение в никеле самовара высокой черноглазой, темноликой Кафии, одетой в малиновое, глухого тона платье.
Я преклоняюсь перед этой молодой красивой женщиной.
Позапрошлым летом умерла жена Исмагила Истмагуловича, и Кафия вышла за него замуж, на семерых детей. Ее родственники были против: «Лучше утопиться, чем пойти на такой кагал», но она все-таки поставила по-своему.
В девушках она была кровь с молоком.
По тому, что Кафия побледнела, стала худенькой, легко догадаться, какой воз она тащит.
Удивительно, откуда берутся у нее силы и желание заботливо следить за неродными детьми (одежда на них всегда чистая, подштопанная, катанная рубелем), готовить и подавать еду, убирать в комнатах, ухаживать за скотом и птицей?!
При случае я квартирую у Исмагила Истмагуловича. И у меня создалось впечатление, что жизнь Кафии своей недремностью напоминает речную быстрину. Очнешься, бывало, ночью, — в деревне повальный сон, а место Кафии на нарах пустует: то она задает сена корове, то стирает, то дежурит возле овцы, которая должна объягниться, то пахтает масло в узкогорлой длинной кадушке.
Чириканье пружины прекратилось. Укачала Кафия малыша. Сейчас она примется что-нибудь делать. Все работа, работа, работа. Пусть хотя бы посидит с нами, послушает, о чем толкуем. И держится-то она так, словно ее ничто не интересует, кроме хлопот по дому и хозяйству. Но я-то знаю: нет на земле людей, кому бы не хотелось время от времени отбросить заботы, забыться.
Сегодня, когда мы с Поташниковым покупали водку, в магазин полным-полно набилось старух и ребятни. Чтобы потешить их, я прикинулся пьяным и, проковыляв на улицу, изобразил, как сходились на бой и дрались тощий, заматерелый одинокий марал и молодой, глянцевитый, чернозадый, который уже успел завоевать целый гарем самок.
Под хмельком я становлюсь дерзким даже с теми, кого уважаю.
Прежде чем потребовать, чтобы Исмагил Истмагулович пригласил к столу Кафию, я поглядел на него осуждающе, в упор.
— Позови хозяйку.
— Правильно! — воскликнул Поташников, беря сигарету с лезвия ножа.
— Нельзя. Детей надо укладывать.
— Грудной уснул, остальные сами лягут.
— Дела у нее.
— У