Гудки паровозов - Николай Павлович Воронов
— Ой, батюшки, корова улетела.
Вскоре на толкучке Женя выпустила в воздух шары, к которым привязала сумочку матери, и, подскакивая, радостно кричала:
— Корова улетела, корова улетела.
Как и раньше, базар был главным торговым центром города, и Надя часто встречала здесь своих школьных подруг. Все они повыходили замуж, нарожали детей и, как правило, не работали. Многим они напоминали домохозяек их детства: невзыскательной, серой, темной одеждой, разговорами о погоде, коклюше, заработке мужей, почтительным отношением к тем из их соучеников, кто стал ч е л о в е к о м.
Узнавая, что Надя инженер-электрик, они искренне радовались этому и нет да нет виновато потупливали взгляд. А мы вот, мол, не сумели двинуться дальше семи классов.
Надя успокаивала подруг. Слишком уж тяжелой была их юность: война, годы восстановления. Оставались без отцов, рано начинали трудовую жизнь. Какое там ученье, когда одолевали заботы, недоедания, нехватки. Ей бы тоже не выучиться, кабы убили отца. Пришлось бы бросить институт и содержать семью.
Однажды Надя услышала на базаре разговор двух женщин, осчастлививший ее своей прелестью и напомнивший ей все то, чем она жила на улице механиков до поступления в ремесленное училище.
Она встала в очередь за помидорами позади этих женщин. Они молчали. Но вот где-то на перегоне между элеватором и станционным садом прогудел паровоз, и одна из них, широколицая и седая, озаботилась:
— Алексея Буханкина машина кричит. Гляди, и мой голос подаст. Вместе рассыльная вызывала. Еще третьеводни.
— Твой-то все на старой машине? — спросила плечистая и черная.
— На старой.
— Горластый на ней гудок. Красавец!
— Что и говорить. Другой захлебывается, шепелявит или криво кричит: не разберешь у депо или на разъезде. А мой как гаркнет!.. Звук столбом встанет, до неба прямо. У Золотой Сопки гаркнет, так и повернет ухо к Золотой Сопке, у Магная — к Магнаю. Летось, последыш наш Гаврюшка… Помнишь, наверно? Конопатенький? Я в девках конопатая была…
— Гаврюшку помню. Игрун мальчонка!
— Он и есть. Он и говорит: «Мамк, у папкиной машины голос, как изо льда: прозрачный, гладкий и с зелеными пузырями».
— Мой, когда пассажирский водил, тоже ядрено гудел, а как на маневровый перевели, так себе гудит. Бу, бу. Бугай бугаем.
— Маневровый еще ничего гудит. Громко да и со смаком. А электровоз или тепловоз даст сигнал слышать одно расстройство. Один писклявит, а другой бурлит, вязко да и глухо, ровно в валенок.
— Отходят паровозы, отходят.
— Жалко.
Они купили помидоры, торопливо побежали домой.
Возвращаясь в станционный поселок, Надя ласково твердила, к недоумению дочери, летучий разговор женщин.
— Твой-то все на старой машине?
— На старой.
— Горластый на ней гудок. Красавец!
— Что и говорить.
Незадолго до конца Надиного отпуска у Пантелея заболели ноги; расхомутался, как шутя говорил он, застарелый радикулит. Шагал он через силу, иногда боль выжимала из глаз слезы, но в поликлинику не шел: недолюбливал врачей, терпеть не мог больничных листов, надеялся, что топочный жар скорее прогонит хворобу, чем аптечное втирание.
Он добивался, чтобы тендер его паровоза загружали прокопьевским антрацитом: верил в целебность этого сибирского угля.
Он отработал несколько смен, стоя спиной к топке, однако не поправился, а только обгорел; воспалились до пунцовости поясница и ягодицы.
Тогда он решил испробовать другой свой способ лечения. Привез из леса глиняный горшок, полный муравьев, и поставил в березовый зной русской печи. Через час выжал муравьев, а сок сцедил в бутылку. В печи снова развели огонь и подкладывали дрова до тех пор, пока не раскалились кирпичи лежанки.
Женя озадаченно следила за тем, как дед Пантелей лил муравьиный сок на чугунную сковороду, черневшую посреди лежанки. А когда залез на печь и встал голыми ступнями на сковороду, девочка смущенно спросила мать:
— Почему ты не сказала, что наш дедушка — колдун?
Смеялись все: Надя, сидевшая на подоконнике, Анна Лукьяновна, совсем белоголовая от седины, румяная толстушка Зина, собиравшаяся в городской сад на танцы, Петянька, который стал кочегаром, отращивал усики и старался рассуждать о гравитационных полях, метагалактиках и антимире.
Смеялся и Пантелей, согнувшийся в три погибели под потолком и перебиравший ногами на жгучей сковороде.
Никто из Кузовлевых, кроме Нади, не заметил, как прохромал по двору мимо окон присадистый мужчина в костюме сурового полотна и соломенной шляпе. В обезображенном шрамами лице мужчины было что-то мучительно знакомое, но вспомнила Надя, кто это, лишь тогда, когда он сказал рокочущим басом, крепко настоенным на табаке:
— Здравствуй, счастливое семейство.
Это был тот самый помощник машиниста Коклягин, арестованный возле паровоза в далекую-далекую зимнюю ночь.
Стол накрыли на веранде. Коклягин бодро пил водку, аппетитно закусывал и рассказывал потешные случаи из своей жизни на Колыме и в Киргизии, часто прерываясь из-за надсадно-резкого кашля.
Раньше он не отличался веселостью, и Надя думала, что улыбчивость и остроумие Коклягина идут, вероятно, не от того, что превратности судьбы сделали его шутником, а от того, что он понуждает себя забавлять собеседников, чтобы они настроились на радостный лад и не пытались расспрашивать о том, что ему довелось перенести в заключении и ссылке.
Глаза Пантелея затуманило печалью. Он порывисто потрогал шрамы на лице Коклягина.
— Кто?
— С ворьем приходилось сталкиваться.
Перед закатом солнца Пантелей и Коклягин отправились побродить по поселку. Вернулись они в полночь, сели на ступеньки крыльца. На веранду к Наде доносились их голоса.
Отец долго рассказывал, как водил поезда в окружаемый немцами Ленинград. Кое-что Надя слышала впервые. Оказывается, не было рейса, когда бы не бомбили его поезд. Всякий раз убивало то помощника, то кочегара. А однажды отца и самого выбросило взрывной волной из паровозной будки. Он сильно зашибся, но нашел в себе силы вскочить на подножку вагона — состав двигался медленно. В этот раз он остался без помощника и кочегара. Чудесные были парни и тоже уральцы.
Оказывается, гудки строго-настрого запрещалось давать. Машинисты, чтобы не прогудеть по привычке, обматывали свистки тряпками, а то еще свистнешь ненароком и под военный трибунал попадешь.