Илья Лавров - Девочка и рябина
— Послушайте! Перестаньте морочить мне голову! — рассердилась Зоя. — Приходит какой-то студент и объявляет себя отцом. Сразу же заявляется второй, почти десятиклассник, и тоже утверждает, что он отец! А теперь вы!
— Это самозванцы! Гришки Отрепьевы! — решительно отрубил Касаткин. — Отец — я!
— А они?
— Конечно, и они…
— Как это?
— Вот так… и они. И еще несколько отцов. А кто настоящий… То есть мы все считаем себя настоящими…
— Не понимаю! — Зоя даже вскочила с диванчика.
— Ну, как это в жизни бывает… Мать есть, а отца… мы уж решили все…
Учительница покраснела.
Открылась дверь, и прозвучал голос Юлиньки:
— Можно?
Касаткин шепнул:
— Это моя жена!
— Як вам насчет Сани, — объяснила Юлинька, не видя Касаткина, который уже успел спрятаться за шкаф.
Касаткин прислушался.
— А вы тоже… папаша? — язвительно спросила Зоя кого-то.
— Да! — пробасил Караванов.
Касаткин схватился за волосы, толкнул скелет, и тот повалился ему в объятия.
— Подожди, друг, не до тебя, — шепнул Никита.
— Товарищи, что за шутки! — совсем рассердилась Зоя, решив, что над ней смеются. — Два отца уже были, вон третий! А вы — четвертый! — Шнурочки бровей ее завязались в узелок.
Из-за шкафа глянул Касаткин. Он почесал затылок, развел руками. Из его шляпы выпала фуражка Долгополова.
— Вот и фуражка… тоже… — вспыхнула учительница.
— Где, какая? — наивно спросил Никита, наклоняясь к полу.
— Да вон… — Зоя растерянно смотрела — на полу уже ничего не было. А Касаткин, сунувший в карман комок фуражки, озабоченно смотрел на пол.
— А ты чего здесь делаешь? — удивился Караванов.
— Я насчет ликбеза. Прощайте! — и он выскочил из учительской.
Собрание проходило в небольшой, без окон, гримуборной, с десятками горящих лампочек на столиках.
Северов проткнул горелой спичкой коробок и крутил его, не поднимая глаз. Напротив сидела Юлинька, облокотившись на стол и зажав лицо ладонями. Только она знала, почему напился Алеша.
Выступала Варя:
— Я сидела в зале. Вот. Как он забубнил, а потом как ноги стали заплетаться! Что это было! Все зрители шушукаются! Я скорее удирать! Стыдобушка! А еще комсомолец! Эх! — и Варя, махнув рукой, села.
— Ну и выступаешь же ты всегда — смехота! — шепнула ей Шура.
— Вот это завернула речугу! — вертелся Касаткин, смеша всех.
Сенечка строго постучал карандашом.
— Никита! Веди себя серьезнее! Хочешь сказать — бери слово.
Касаткин сделал постное лицо и поднял руку. Раскрасневшаяся Шура фыркнула. Касаткин встал, важно налил воды в стакан, отхлебнул и начал неожиданно громко, словно с трибуны:
— Товарищи! Если поступок Северова рассматривать в разрезе международного положения, то мы можем констатировать…
Шура снова фыркнула.
Сенечка возмутился:
— Что это за балаган? У нас вопрос важный, а ты…
— Ладно уж! Пошутить не дают жизнерадостному человеку!
И Никита заговорил серьезно:
— Шутки, конечно, шутками, но тут, пожалуй, не до шуток. Ну, что тут молено говорить? Алексей не маленький и сам понимает все. Безобразный поступок? Безобразный! Брошена тень на театр? Брошена! Был испорчен спектакль? Был! Так чего еще говорить? Наша комсомольская организация должна резко осудить этот поступок! Тут уж Алексею никак не открутиться!
— А он и не собирается откручиваться! — вставил Долгополов.
Касаткин опять глотнул воды, сел и так скосил глаза на Шуру, что она быстро отвернулась и зажала рот ладонью.
— Василий, ты хотел, что ли, сказать? — спросил Сенечка.
— Да нет, — застеснялся Долгополов, — я только думаю: как это получается? Человек хочет доставить себе удовольствие: выпить, если, конечно, это удовольствие.
— Едва ли, — буркнул Сенечка Неженцев.
— И вот себе приятное, а другим, выходит, неприятное. Актерам и зрителям. Мне хорошо, а на других плевать. Как это называется?
— Эгоизмом! — опять бросил Сенечка, лохматя белесые волосы. — Юля, ты будешь говорить?
— Нет, — тихо ответила она. — Алеша и сам, конечно, все понял… или поймет… кто виноват. И подумает обо всем. — Она помолчала и закончила для всех непонятно: — Ведь китайцы говорят: пьющий из колодца не забудет того, кто вырыл колодец.
У Северова на щеке резко выступила стайка родинок.
— Все-таки ты, может, объяснишь, Алексей, свою выходку? — холодно спросил Сенечка.
— А чего объяснять? Все ясно. Причина: глупость. Малодушие. — Алеша не поднимал головы.
Глаза Юлиньки потемнели, и все лицо стало осенне-хмурым.
— Вообще-то, конечно, с этим вопросом ясно, — поднялся Сенечка, — и мимо него нельзя пройти! Всю эту пьянку мы клеймим позором! Я о другом хочу поговорить. Уж очень ты, Алексей, оторван от всех! — Сенечка загорячился, покраснел, у него даже галстук выбился из-под пестрого джемпера. — Замкнутый какой-то! Все в себе! Вроде как бы не от мира сего. Так трудновато жить. А ты к ребятам поближе, как говорится: «в нашей буче, боевой, кипучей»! А то ведь все один и один. Тут не только до пьянки, тут черт знает до чего дойдешь! Одному не мудрено и совсем захиреть, а жизнь, люди — они обогащают!
Юлинька опять закрыла лицо руками — ей было жаль Алешу. Уж кто-кто, а она-то знала, как он рвался к этой жизни, но… только все еще на словах, в мечтах. Сумеет ли он выйти из фанерных покоев дона Диего? Хлебнет ли настоящей жизни?
— Я предлагаю вынести Северову за выпивку порицание, а об остальном пусть сам подумает! — Сенечка сел.
В дверь постучали, дежурная крикнула:
— Сиротину к телефону!
Через минуту Юлинька прибежала обратно.
— Ребята, Фома потерялся! Что делать? Звонили из детсада. Хватились, а его нет!
Все вскочили, зашумели.
— Искать надо!
— В милицию звони!
— Разделим улицы и прочешем их!
— Можно по радио объявить!
Обошли чуть не весь город, розысками занялись все отделения милиции. Юлинька металась по улицам.
И только вечером сияющий и усталый Караванов привел очень довольного, краснощекого Фомушку.
Оказалось, что он, играя во дворе детсада, нашел дыру в заборе и вылез. Весь день бродил, пока не попал на глаза милиционеру.
— Что ты наделал, разбойник? Ведь мы же с ног все валимся! — схватила его Юлинька.
— А зачем валитесь? — серьезно спросил Фомушка.
— Люди валятся с ног, а он бродит где-то! — Саня замахнулся на него локтем. — Вот как дам, чтобы знал!
— Ничего, скажи! — засмеялся Караванов. — Всякое бывает!
— А почему всякое? — осведомился Фомушка.
— Ну вот! Вся семья в сборе! — захлопотала Юлинька, готовя ужин.
Фомушка схватил желтую дудку и оглушительно загудел.
— Крой, Боцман! Сигналь на весь мир! Отплываем к мысу Доброй Надежды! — прогремел голос Караванова.
«И звуки слышу я…»
Караванов, молодой, нарядный, встретил Алешу на улице, закричал еще издали:
— Алексей! Граф Караванов и графиня Сиротина нижайше просят вас прибыть завтра на бал, имеющий быть в восемь вечера по случаю их бракосочетания! Одежда — обычный фрак! Можно и в майке-безрукавке.
У Караванова глаза сияли. Алеша пристально посмотрел в них. «Не сказала. Спасибо и за это».
Вдруг почувствовал, что ему отвратительно это улыбающееся лицо, эта новая шляпа. Отвращение переходило в ненависть. Но, всеми силами стараясь скрыть свои чувства, улыбнулся:
— Поздравляю авансом!
Сунул в рот папиросу другим концом. Смотрел в широкую спину уходящего Караванова и сплевывал с языка прилипшие крошки табака. Идти не было сил. Опустился на сырую позеленевшую скамейку у забора.
Захотелось воды, прозрачной, холодной.
Прошел Воевода, спросил:
— На солнышко выполз? Весна! Живем, брат!
— Да, приятно посидеть! — в тон ему отозвался Алеша. Попробовал подняться и не смог…
Никита с утра волновался, гладил костюм, сорочку, искал подарок. Часов в восемь заглянул к Северову, разодетый, выбритый и даже напудренный. По клетчатому жилету, как часовая цепочка, тянулась из карманчика в карманчик засаленная шпагатинка. На конце ее, вместо часов, оставлен носик копченой колбасы. Касаткин придумал это специально для вечера — посмешить. Выпьет, выдернет колбасные часы, понюхает.
Северов, лежа на кровати, читал любимого «Хаджи Мурата».
— Ты какого дьявола валяешься, лежебока? — закричал возмущенный Касаткин, выхватил колбасные часы, показал на пятнышки сала. — Через час идем к Караванову! Одевайся, брейся! Где твой фрак?
— Я не иду, — буркнул Северов.
Никита изумленно потрогал его лоб:
— Температуры нет. Где бюллетень?
Северов отложил книгу, вместо закладки сунул горелую спичку.
— Слушай, Никита, если я попрошу тебя не расспрашивать — ты отвяжешься?