Анатолий Ткаченко - Открытые берега
— Раньше, давно, казахи не ловили рыбу.
— Совсем?
— Совсем. Барашка ели.
— Теперь научились?
— Научились. Теперь скоро всю рыбу выловим. Арал — тьфу, маленьким стал. Говорят, высыхает — солончак большой будет.
— Жалко. Рыба здесь вкусная.
— Вкусная. Вон тот верблюд, который старик, горб совсем свалился, — тоже кушает.
— Рыбу?
— Рыбку.
Я ничего не сказал, показывая этим, что понимаю шутку, да и болтаем мы уже давно — пора просто помолчать.
— Не веришь, да?
Олжас поднялся, неторопливо пошел к поварихе, которая все двигалась, копошилась у котла, будто никогда от него не отходила, выбрал в корзине небольшого сазанчика, повернулся к верблюдам, звучно поцокал языком. Один, старый, поднял голову, пригляделся, медленно пошел к палаткам. Всунув ему в губы сазанчика, Олжас вернулся ко мне, а верблюд, мигая черным глазом, неторопливо принялся разжевывать рыбу, хрупая костями и роняя на песок кровавые капли.
— Давно рыбаком работает, — сказал Олжас. — Ревматизмом болеет. — Если долго не угощаем — сам рыбку ворует.
Из палатки выполз ребенок, замер от солнца, удушливого зноя; он был в коротенькой рубашонке, сидел голой попой на песке, не шевелился, и казалось, заживо поджарился; наконец, ожив, тоненько однотонно завыл, раскачался и пополз к матери; полз он не на четвереньках, а как-то толчками, чуть подпрыгивая и опять усаживаясь на попу, боясь, наверное, коснуться песка руками; издали был он похож на маленького кенгуру.
— Солдат, — сказал Олжас, — пехота…
— Пошли купаться.
— Давай.
Вода была такая же горячая, как воздух, — войдя по колени в залив, я не почувствовал ее. И только глубже она стала холодеть, а после даже начали подмерзать ноги. Мы плавали, барахтались долго, пока с берега не донесся жестяный удар в дно пустого таза.
— Обедать зовут, — сказал Олжас.
Вышли, почувствовали: жара сильно спала, — и медленно, чтобы сохранить в себе прохладу моря, пошли к палатке Мухтарбая. Сегодня будет бешбармак в честь меня — гостя из Москвы.
Бригадир уже проснулся, перед ним на корточках сидела повариха, лила ему в ладони воду, и он шумно умывался. Вода почти не приставала к его лицу, — бурые, небритые щеки были горячие, жирные, — скатывалась на грудь, мочила рубашку. Он не снял свою соломенную шляпу, только слегка сдвинул ее на затылок, оголив бледный лысоватый лоб. Ловил черпаками-ладонями воду, сильно швырял ее себе в лицо. Ведро опустело, повариха перевернула его, постучала пальцами в дно, сообщая бригадиру, что умывание закончено. От полотенца Мухтар отказался, и, когда наконец поднял на нас глаза, они показались мне еще более кровавыми и дикими.
Я предложил закурить, поднес спичку; заговорил о рыбе, море, которое в последние годы начало сильно усыхать, о плотинах на реках, питающих его; спросил, много ли рыбы было в те времена, когда Мухтар был ребенком; сколько заработали в прошлом году, какие виды на теперешнюю путину.
Мухтар или кивал не к месту, или едва заметно мотал головой, или совсем неопределенно покашливал. Только когда я заинтересовался заработком, он поспешно сказал:
— Хорошо заработали. Хорошо живем.
Олжас промолчал и этим как бы поддержал бригадира. Я спросил его:
— Сколько получил?
Олжас задумался, будто подсчитывая в уме, но не ответил. Вообще я заметил, что он не любил говорить о заработке, бригадире, разных других бригадных делах. Поначалу мне это поправилось: не вязнет парень в бытовухе, — но сейчас я почувствовал в нем излишнюю настороженность, даже робость в присутствии бригадира.
Начали собираться рыбаки. Входили по одному, почтительно здоровались, будто мы сегодня еще не виделись, рассаживались в круг у стенок палатки, легко подвертывая под себя ноги. Больше было пожилых, степенных, был и совсем старый один, замещавший на лове бригадира, — он сел по левую руку Мухтара. Мне указали место справа, я пригласил с собой Олжаса, он заметно смутился, оглядел рыбаков — те кивнули, — только после этого примостился рядом. Мне стало ясно: каждый имел свое, постоянное место в палатке бригадира.
Вошла повариха, не разгибаясь, застелила середину палатки белой скатертью; вышла, снова появилась; поставила медный, сипящий жаром самовар; принесла пиалы, придвинула каждому; горстями рассыпала по скатерти сахар-рафинад; с эмалированным чайником в руке уселась у входа; по кивку Мухтара принялась разливать чай, не поднимая головы в низко надвинутом на глаза платке.
Первому — мне, уважаемому гостю. Плеснула в пиалу верблюжьего молока, разбавила крепким чаем из самовара. Подала в руки. После взял свою емкую цветную пиалу бригадир, и дальше — по кругу. Олжас получил последним, хоть и сидел возле меня.
Пили молча, слышались только хлебки и вздохи, и это походило на ритуальный обряд, на молитву. Говорить же, видимо, разрешалось, — изредка рыбаки перекидывались казахскими словами, — молчание нужно было скорее само по себе, чтобы ощутимее утолить жажду. Повариха зорко следила за каждым и, если пустела у кого-нибудь пиала, тут же наполняла ее.
Подавая мне вторую пиалу, она не удержалась, мельком, с чисто женским интересом глянула на меня. И вновь, как в первый раз, ее носатое, иссохшее, по-суслиному заостренное лицо показалось мне русским. Желая заговорить с ней, я сказал:
— Спасибо, хозяйка.
Она не ответила, отвернулась, ничто в ней даже на мгновение не переменилось.
— Русская? — спросил я у Олжаса.
— Не знаю. Может, русская? По-русски понимает…
— Откуда она?
— Местная. Может, казачка. Их предков при царе на Арал прогнали. Совсем казашка стала, русских стесняется.
По движению руки Мухтара был убран самовар, горками составлены пиалы, и повариха принесла кувшин с водой, полотенце, пустой таз. Начав с меня, она проползла на коленях по кругу и каждому полила на руки воды, выждала, дав вытереться полотенцем. И опять я заметил, как она цепко глянула на меня, после щедро наклонила кувшин.
— Бешбармак — пять пальцев, — сказал Олжас. — Без вилки едим. Легенда такая есть…
С огромным блюдом в руках протиснулась в палатку повариха. Медленно подгибая колени, она стала наугад опускать блюдо: ей ничего не видно было внизу. Мне показалось, что вот сейчас она уронит блюдо и обварит себя с ног до головы. Но никто не сдвинулся ей помочь, и я, вскочив, поддержал край блюда.
Олжас дернул меня за рубашку, а Мухтар издал короткий несильный звук, который я без перевода понял: «Какой невоспитанный молодой человек!» Закивали, осуждая меня, старые рыбаки. Мой поступок, кажется, смутил и повариху: она виновато, болезненно улыбнулась.
Блюдо, пылая жаром и ароматом, утвердилось посредине палатки — гора рыбы, обложенная белыми мучными лепешками. На нем были лучшие куски осетра-шипа, сверху лежала голова, запеченная так аккуратно, что хотелось потрогать пальцами — не жива ли еще? Стало душно от пара, и повариха бросила мне на колени полотенце.
Бригадир слегка повернулся в мою сторону, медленно выговорил казахскую фразу, на что все рыбаки, повеселев, ответили ему кивками или коротким словом «йя!»
— Мухтарбай извиняется перед гостем, — перевел Олжас, — самый лучший бешбармак — из барашка, который жир нагулял. Мухтарбай приглашает к себе зимой купачить. А теперь просит дорогого гостя скушать эту голову морского барашка.
С последними словами голова осетра переместилась мне на тарелку — подал ее старик, сидевший слева от бригадира. Он же начал быстро разбирать мясо рыбы, небрежно и проворно бросая куски в тарелки. Пиалы наполнили шурпой — густым рыбным наваром. Расставили стаканы, появилась водка.
Лобастая голова осетра смотрела на меня маленькими белыми глазками, и я не знал, что с нею делать. Олжас толкнул в плечо, прошептал: «Раздай, кому захочешь». Это взбодрило меня, я с радостью набросился на голову, разобрал ее пальцами на хрящи и куски, самый большой положил бригадиру, остальным — что кому досталось; себе и Олжасу оставил по плавнику. Это вызвало всеобщий восторг (рыбаки, вероятно, подумали, что я сам догадался разделить голову), и я тоже радовался: ведь мог совершить глупость, начав единолично управляться с головой.
Выпили по полстакана, и началась еда — истовая, шумная, с прихлебыванием шурпы и обсасыванием костей. И опять почти не говорили — лишь изредка перепархивали и замирали отдельные слова, — ели, насыщались. И слышалось, как самые сильные едоки урчали желудками, постанывали.
Говорить начали позже, когда опустело блюдо, были подобраны лепешки, допита водка. Повариха вновь принесла воду и таз, дала умыться. Рыбаки отвалились на кошмы, подмяв под бока подушки. Я решил, что наступило время говорить, сказал:
— Хорошо живете!
Мухтар ответил что-то по-казахски, все засмеялись. Я заметил: в присутствии рыбаков он почти не произносил русских слов. Выло непонятно: намеренно он так поступает (чтобы показать приезжему свою независимость) или по старой бригадной привычке? Олжас, посмеявшись, перевел мне: