Анатолий Ткаченко - Открытые берега
Павел широко хлопнул калиткой, свалил в сенях ведро, перепугал теленка (Наталья отлучала его от коровы), матюгнулся и наконец нащупал дверь. От порога крикнул, вертя у себя перед носом конверт:
— Письмецо получил. Надька ходила на почту, принесла. От Алексея, дружок что надо! Пишет — договорился. Пишет — ждет, жилплощадь подыскал. Так и написано: «Первое время трактористом будешь вкалывать на заводском дворе, по специальности. Опосля приглядишься, в цеха перемахнешь, ближе к чистой работе». Все, значит, еду!
— Когда? — спросила Ленка.
— Вот соберусь…
— Мама, соберем. — Ленка встала. — Где его чемодан?
— Выгоняешь, значит. Брата выгоняешь? — Павел тяжко насупился, сжал губы и тоже стал похож на мать.
Наталья подошла к нему, хотела громко и твердо сказать: «Уезжай!», но как-то сразу ослабела, взяла его за руку, всхлипнула, пробормотала:
— И правда, лучше уезжай, Паша.
— Без сожаления, значит? — Павел сел на лавку. — Между прочим, для вас тоже стараюсь: из грязи вытащить хочу.
Ленка бросала в чемодан, что попадалось под руку Пашкиного, сверху положила костюм лавсановый и подарочные куски ситца. Придавила ногой крышку, защелкнула замки, перекосившись плечом, подтащила чемодан к Пашкиным ногам.
Павел минуту смотрел на него, будто взвешивал «на глаз», и вдруг пнул так сильно, что крышка распахнулась, вывалив все добро, а сам Павел спиной ударился в стенку. Свалилась на пол фуражка; не выпрямляясь, Павел рванул ворот гимнастерки и застонал, завыл, как от сильной зубной боли. Потом начал всхлипывать, прикрыл ладонью глаза, и Наталья бросилась к нему, сразу позабыв, сколько Павлу лет, из-за чего они так разругались.
5— Мама, дай молока.
Перестав наговаривать, очнувшись от множества жалобных слов, которых и сама почти не понимала, мать заторопилась к ведерку, принесла его в обеих руках, впереди себя, будто боясь разбить, подала к самым губам Павла.
Он жадно припал, и сначала пена, шипя и лопаясь, обволокла ему лицо, после влилась в иссохший рот пресная, парная влага. Закрыв глаза, он пил и пил — как дышал, легко, огромными глотками. Мать трогала рукой его плечо, нашептывала:
— Попей, попей…
Когда молоко полилось по губам и подбородку, Павел отдал ведерко. Надев его на согнутую в локте руку, мать неторопливо пошла вдоль плетня, трогая новенькие, чисто затесанные столбы, покачивая плетень. Осмотрела калитку, — Павел и ее успел подтянуть, подладить, — хлопнула несколько раз, будто входя и выходя из огорода, накинула веский крючок. Вернулась, села на другой край чурбака.
Рассвет над степью истончился, растекшись ввысь и вширь, понемногу стал превращаться в белый свет, и лишь черные тени возле саманок, тополей, бредущих по улице коров были клочками ночи. Разверзались дали, охватывали деревню со всех четырех сторон, она делалась меньше, затеряннее, но и ярче, — начинали светиться известковые стопы, крыши саманок, — и далеко-далеко она будет виднеться весь огромный день, как оброненная в травы, начищенная о степные дороги подкова.
Павел вздрогнул, остро, до легкого страха ощутив степное пространство, сказал:
— Сегодня подлажу колодец, завтра примусь за кизяк.
— И в совхоз теперь пойдешь? — тихо спросила мать, опасаясь помешать его мыслям.
Павел легонько вздохнул.
— Одумался, знать…
— Нет, не думал. Да и когда было.
— Отчего ж так?
— Не знаю, — ответил Павел и почувствовал, что надо как-то объяснить матери, начал говорить тихо, сбиваясь: — Встал, вышел во двор — дышать нечем. Хватаю воздух, как рыба, — а тут ветер, такой знакомый, с огорода, со степи, что ли, и в грудь, в лицо мне… Будто чего-то живого напился.
Последний из рода Жахаима
1— Большой Сарычегонак?
— Сарычегонак! — ответил мне молодой казах в солдатской, еще свежей гимнастерке, в защитных брюках, закатанных выше колен. Он пробежал мимо, едва глянув в мою сторону, не поздоровался, и я понял, что здесь, в заливе Сарычегонак, городские — не очень дорогие гости, надоедают рыбакам своими частыми наездами.
Присев на кромку обрыва, где кончалась степь и начинался влажный песок, за которым сразу и резко распахивалась во все пространство аральская вода, я решил отдохнуть и осмотреться. Надо было, чтобы глаза после скудного цвета трав, бурой степной земли, серого дымного воздуха привыкли к яркой, огненной зелени моря.
Сидел, впитывая в себя эту зелень, дышал прохладой, тоже зеленой, и само небо над морем было зеленоватым и выше, чем там, у меня за спиной — в глухой, горячей степи. Мне не совсем верилось, что воду можно потрогать рукой, искупаться в ней, и от этого она не исчезнет вдруг как мираж. По над заливом летали и тонко взвизгивали чайки, неподалеку поколыхивалась большая лодка, а за нею широко и округло мерцали в свете черные поплавки невода.
От крыльев повода тянулись к берегу канаты, и их медленно накручивали на барабаны воротов два верблюда, припряженные к деревянным дышлам. Вскинув высоко головы, брезгливо выпятив губы, они вытаптывали в песке аккуратные круги, глядели куда-то в дальние дали степи, совсем не обращая внимания на людей. Сухонький, босой и голый до пояса казах изредка вяло протягивал по бокам верблюдов длинным бичом, и тогда на песок опадали хлопья рыжей линялой шерсти, а верблюды, не прибавляя шага, хрипло и по-ишачьи тягостно вскрикивали.
Ближе к степи, где песок был сухим и сквозь него пробивалась жесткая трава типчак, стояли две раскидистые, продымленные палатки. Возле них горел едва приметно в полдневной жаре костерок, согревая черный казан. Женщина в длинном платье — так что не видно было ее ног, — худая, рукастая, беспрерывно двигалась и, казалось, делала все сразу: месила тесто на деревянном косом столике, рубила поленья и подбадривала костерок, со всех сторон обхаживала казан, покрикивала на ребенка, который тут же копошился в песке, оттаскивала его от огня, вытирала сопливый пос. Лицо у женщины было острое, носатое, голова повязана белым платком, движения размашисты. Мне подумалось, что она, наверное, русская.
Из палатки, что была повместительнее и прокопченнее, вышли рыбаки, двинулись к воде и по одному стали забредать в лагуну, направляясь к лодке. Одни подняли до самого пояса резиновые сапоги, другие, помоложе, сбросив с себя одежду, остались в трусах и майках. Рыбак в солдатской гимнастерке немного припоздал, торопливо раздевался у самой воды, и я решил подойти к нему: если он действительно недавно со службы, мне будет легче заговорить именно с ним.
— Привет! — сказал я, будто мы с ним еще не виделись.
— Здравствуй, — ответил он, как бы впервые увидев меня, и на этот раз основательно прошелся по мне взглядом, сощурился на фотоаппарат, слегка потрогал рукой крышку, спросил:
— «Зенит-С»?
— Ага.
— У меня такой, с первой получки купил. Учиться буду. — Он погладил пальцами кожу аппарата. — Ты корреспондент?
— Нет. Так просто… Посмотреть приехал.
— А-а, — не поверил он. — Все равно иди сначала к Мухтару. Доложи. Скажи: прибыл посмотреть, товарищ, Мухтарбай. Чтобы полюбил тебя.
— Кто этот Мухтар?
— Бригадир. Иди. Вон в той палатке.
Солдат указал на ту, которая была поменьше и поновей, отвернулся и побрел к лодке. Я хотел окликнуть его, но, заметив, как он поспешно удаляется, понял, что говорить со мной он больше не будет: некогда, да и не хочет, наверное, раньше бригадира близко знакомиться с неизвестным человеком. «Порядочек на Арале», — подумал я, заранее представляя себе грозного Мухтара, готовясь к беседе с ним.
Верблюды медленно вращали вертушки, рядом с воротами росли округлые бухты мокрых канатов; у верблюдов опали, истощались горбы, а казах-погонщик все подогревал их бичом, покрикивал в тон их тягостному хрипу; можно было долго смотреть на все это, но великое высокомерие верблюдов как бы говорило: стой, смотри, и ничего не переменится.
Подойдя к палатке бригадира, я осторожно, неслышно раздвинул захватанные руками полы входа, просунул внутрь голову. В углу на бурой грубой кошме сидел толстый крупный человек, с очень смуглым лицом, в соломенной шляпе. Клетчатая рубаха расстегнута, босые ноги подвернуты под туловище, руки — на коленях. Глаза у человека были полузакрыты, он спал или в забытьи смотрел вниз, на истрепанный край кошмы, видя что-то интересное для себя.
Так же неслышно я протиснулся в палатку, чуть испугавшись знойного удушья, сел у входа на кошму и кашлянул. У человека дрогнули веки, но он не открыл глаза, не переменил своей идолоподобной позы.
— Здравствуйте, Мухтарбай! — сказал я не очень громко.
Человек глянул на меня, показав большущие, густо-коричневые глаза с красными кровяными белками, минуту смотрел и, видимо, не найдя во мне ничего интересного, вновь углубился в самою себя.